— Будет двадцать три…

— Прекрасные года, и могу только позавидовать вам. А как вы думаете, сколько мне лет? Впрочем, лучше не угадывайте, да я и сама начинаю забывать собственную хронологию…

Разговор происходил в артистической уборной одного из веселых летних уголков Петербурга, на дверях которой была прилеплена бумажка с надписью: Марья Ивановна Гуляева. Внутренность этой уборной поражала своим убожеством. Стены были устроены кое-как из барочного леса с круглыми дырами от деревянных гвоздей; эти дыры служили источником вечного сквозняка, несмотря на затычки из ваты, тряпок и бумаги. Обстановка состояла из просиженного диванчика, двух стульев, туалетного столика и умывальника. В углу на вешалке в артистическом беспорядке размещены были разные театральные костюмы. Застоявшийся воздух был пропитан запахом одеколона, пудры, дешевых крепких духов. Единственное окно, выходившее в сад, было целомудренно завешено пожелтевшей от времени кисеей, — во время спектакля, когда Марья Ивановна переодевалась, его было неудобно отворять, а в остальное время дня и ночи не нужно. Но и такая уборная составляла известного рода роскошь, доступную только «первым номерам» летней садовой труппы. Марья Ивановна находилась уже в предельном возрасте садовых этуалей и вела отчаянную борьбу с наступавшей, неумолимой, как смертный грех, артистической старостью. Ее дни были сочтены, но она держалась на летних сценах прочно благодаря громкому имени. В каждой профессии есть свои громкие имена.

Стоявший пред ней молодой человек был ни красив, ни дурен, а только молод, молод нетронутой молодостью. Окладистая русая бородка придавала ему солидный вид не по годам, а серьезные карие глаза смотрели как-то необыкновенно просто и доверчиво. По изящному летнему костюму можно было без ошибки определить, что он принадлежал к людям «из общества». Марья Ивановна отлично изучила свою садовую «зоологию» и видела каждого насквозь с первых минут знакомства. Молодой человек ей нравился именно своей порядочностью, и она позволяла ему бывать у себя в уборной. Но сегодня он ее удивил, так что даже Марья Ивановна растерялась, стараясь придать всему шутливый тон.

— Не забудьте, что я говорил все совершенно серьезно, — проговорил он немного глуховатым тоном: у него от волнения пересохло во рту.

— Да? Ах, да… Пожалуйста, не мешайте мне своими шутками! Сейчас мой номер… Что вам спеть?

— Все равно, что хотите.

— Хорошо. Я знаю, что вы любите больше всего.

Она хотела еще что-то сказать, но послышался осторожный стук в дверь — это было приглашение режиссера. Она быстро поднялась, подхватила длинный трен и, шелестя шелковыми юбками, как очковая змея своей сухой кожей, торопливо вышла из уборной. Идя по грязному коридору, едва освещенному жалкими керосиновыми лампочками, она улыбалась и повторяла про себя:

— Ах, какой смешной, какой глупый!.. Милый!..