— Was ist das? Was für Schweinerei? — спрашивал он словно самого себя, озадаченно оглядываясь кругом и внимательно осматривая подошвы своих сапог.
Класс не двигался, будто окаменелый. Скорчив кислую гримасу, немец быстрым и сердитым движением руки полез в карман за раздушенным платком. Вдруг он отдёрнул руку, будто чем-то ужаленный… Испуганно взглянул на свой указательный палец, только что возвратившийся из кармана, и мгновенно отодвинул его далеко от себя, словно восклицательный знак отвращения и ужаса, охвативших всю его возмущённую побагровевшую фигуру, неистово вскочившую на ноги. Его губы, его глаза, всё его лицо дрожало от бешенства и негодования, и нам казалось, что он сейчас зарыдает на весь класс.
— Бывают глюпства, бывают звинства! — с расстановкою проговорил он, захлёбываясь бессильною злобою и пожирая нас всех глазами, полными гневных слёз, в то время как злополучный, далеко отодвинутый палец его взмахивал перед нами горькою живой укоризною. — Но такого глюпства, но такого звинства никогда не бывает! — жалобным голосом взвизгнул он, и с горьким плачем, будто обиженный большими маленький ребёнок, бросился с кафедры и бегом выскочил за дверь.
Мы оторопели и оставались неподвижно на месте, поражённые стыдом, жалостью, негодованием перед этими неожиданными слезами своего заклятого врага. Всем сделалось так гадко не душе, как будто мы совершили акт бесконечной гнусности и низости.
Почти никто не знал выдумки негодяя Чабанского, презираемого всем классом, но всё-таки мы все чувствовали себя виноватыми и словно солидарными с ним. Чабанский словно исполнил только безмолвный заказ товарищей, жаждавших какой-нибудь новой и необыкновенной обиды ненавистному немцу. Удручающее общее молчание охватило весь класс, и ни одной улыбки, ни одного шутливого взгляда не встретил наглый хохот Чабанского, который вскочил на скамью сейчас же по выходе немца и громко похвалился перед всеми своей цинической выдумкой.
— Это свинство, господа, это мерзость! Разве можно так человека обижать? — раздался, словно голос нашей общей возмущённой совести, грубый бас богатыря-лентяя Бардина с далёких высот «гор Ливанских». — Это подлец Чабанский всё выдумал! Его отдуть за это надо, он весь класс осрамил…
Голос Бардина разом оборвался, потому что в эту самую минуту в классе появился инспектор, весь бледный, с пылающими глазами, с трясущимися от гнева губами. За ним ввалились два надзирателя.
— Кто? Кто из вас? — чуть слышно мог только прошептать задыхающимся шёпотом инспектор, и его горевшие невыразимым гневом глаза, казалось, прожигали насквозь наши оробевшие и смущённые души.
Класс застыл в молчании и потупился долу; но чуялось, что в нём вот-вот готово сейчас взорваться и вспыхнуть не находящее себе выхода оскорблённое чувство правды и чести.
— Признавайтесь сейчас, а то всех, как тараканов, раздавлю! — неистово заорал инспектор, и стиснув зубы, подняв вверх судорожно сжатые кулаки, затопотал на месте, как разъярённый бык.