— Динь-динь! Динь-динь! Динь-динь!
Заспанные рожи, не очнувшиеся хорошенько от сна, с глазами, бессознательно выпученными в пустое пространство, словно они ещё продолжают созерцать только что прерванные грёзы хорошо угретой постели, начинают автоматически подходить к большим медным умывальникам, ярко сверкающим на огне скудно расставленных шандалов полированными объёмистыми чревами.
И от этого сверкающего холода меди, сквозь который пробивается мелкою росою холод только что налитой туда почти ледяной воды, делается ещё жутче, ещё холоднее в холодном воздухе огромной, ещё не топленной умывальни. С жёстким металлическим звяканьем то и дело поднимаются и падают многочисленные вдвижные краны умывальников, и в десятки отверстий врываются, брызгая во все стороны, как снег холодные струи. Холод кругом, холод везде, куда ни пойдёшь, до чего ни дотронешься. Холод стоит, холод течёт, холод брызгает отовсюду, и маленькое озябшее тельце, тоскующее чуть не до слёз по покинутом тёплом одеяле, жалко жмётся в своей белой казённой рубашонке, будто беспомощный воробей, захваченный морозами.
***
В высоких и огромных классах, уставленных, будто длинными гробами, чёрными рядами парт, тоже неприютно и жутко в этот ранний утренний час. Тускло, словно нехотя, догорают в медных подсвечниках сальные свечи, обтекая и повисая на сторону нагоревшими фитилями.
Ученики, ёжась от холода, позеленевшие от раннего вставания, застегнули свои куртки наглухо, на все двенадцать медных пуговиц, и сидят теперь в суровом молчании над своими книжками в унылой полутьме этого скудного освещения. Не говорится, не шутится в этой обстановке солдатской казармы. А у меня на сердце жутко и холодно не от одного зимнего мрака. Всё живее и неотвязчивее вспоминается мне вчерашняя сцена, и всё безнадёжнее ждётся, что же будет теперь. И как нарочно, никто говорить не хочет со мною ни о том, что было, ни о том, что будет. Я безжалостно предоставлен в жертву своим безмолвным душевным терзаниям.
Вдруг мерные тяжёлые шаги послышались за дверью. Я болезненно пристыл к ним ухом, но не отводил глаз от книги. Это не инспектор, это Гольц. Нынче его дежурство. Но он несомненно за мною. Иначе зачем бы ему в наш класс?
Дверь медленно отворилась, но я не поднимал глаз и не хотел видеть, кто вошёл. Сердце громко стучало.
— Шарапов! Беляводов! Квисински! К Herr инспектор! Наверх! — раздался в этом трепетавшем ужасом сердце злобно торжествующая лаконическая команда Гольца.
И больше ничего, и всё стало тихо.