— Прикажи ему макароны поджаренные, побалуй черномазого… А в скорбный лист запиши pleuritis, что ли… Не перепутай, смотри!
Иван Николаевич перешёл к другим новичкам, а я с торжеством двинулся вслед за Ильичом внутрь больницы.
— Иван Николаич! Уж я лучше выпишусь, если так. Я мушек всё равно ставить не дам и касторки пить не буду. Вы меня с голоду хотите тут уморить, — слышался мне по дороге жалкий плач Акимова. — Я одеваться сейчас буду. Пожалуйста, не велите ставить мушек! Пожалейте меня!
— Ну, ну! Коли добром уходит, Бог с ним! Не ставь ему мушек, Ильич, пускай только сейчас убирается. А останется ещё на пять минут, так велю ещё десять пьявок к носу приставить.
— Что вы, Иван Николаич! Зачем же пьявок? Я сию секундочку, я даже при вас успею, — совсем мягким и не на шутку встревоженным голосом упрашивал Акимов, который забыл свой рецидив, проворно сбросил с себя тёплое одеяло и спрыгнул на пол, чтобы скорее отыскать сапоги.
Мы с Алёшею долго смотрели в окно больницы, выходившее на набережную реки, следя с растроганным сердцем за уходившим Иваном Николаевичем. Его своеобразная фигура с развевающимися седыми волосами, в огромном круглом картузе, с ещё более огромным козырьком, каких уже целое столетие не видел на своих улицах модный город, в коротеньких брючках, засученных выше щиколоток, и в мешковатом синем вицмундире нараспашку, выделялась удивительно резко из многолюдной толпы, двигавшейся с мосту и на мост. Иван Николаевич нёсся, по обыкновению, с неудержимою быстротою на своих плохо уже гнувшихся ходоках, держа наперевес костылик, то и дело низко снимая свой потешный археологический картуз в ответ на поклоны прохожих.
Целое полстолетие город привык видеть его ежедневно в один и тот же час, в одном и том же картузе, с одним и тем же костылём наперевес, бегущего навстречу ветрам и морозам без шубы и калош, с раскрытою настежь грудью, сияющего бодрою и доброю улыбкою мудреца-философа.
И нам с Алёшею, пристывшим любовными глазами к стеклу окна, эта характерная огромная голова с её столетнею гривою казалась издали действительно каким-то маститым обломком древнего мира, одною из тех классических скульптурных фигур, которые мы знали по иллюстрированным жизнеописаниям Плутарха, в ряду разных Пифагоров, Сократов и Демокритов. Не было ни одного прохожего мальчишки, ни одной торговки на мосту, ни одного приказчика мелочной лавочки, которые бы не приветствовали поклонами этого бегущего седовласого старика. Редко кто не сопровождал этих поклонов какою-нибудь ласковою шуточкой.
— Моё вам нижайшее почтение, государи мои! — отвечал обыкновенно одно и то же каждому, генералу и мужику, Иван Николаевич, не останавливая своего бега и низко снимая обеими руками свой громоздкий картуз.
Даже извозчики, на что уж имели право обижаться на Ивана Николаича, во всю свою жизнь не доставившего им ни одного гривенника заработка, и те всегда с искренним дружелюбием приветствовали эту почтенную древность своего родного города, пересыпая приветствия добродушными прибаутками.