— Ну, вот и хорошо! Что пишет? — спросила бабушка, обрадовавшись не меньше Кристлы.

Кристла открыла письмо и потихоньку читала:

«Дорогая моя Кристинка, сто раз приветствую и целую тебя! Но, Боже мой, что же в этом: я бы охотнее только один раз, но действительно, поцеловал тебя, чем целовать тысячу раз только на бумаге; но три мили разделяют нас, и мы не можем соединиться. Я знаю, что ты несколько раз в день подумаешь: что-то делает Якуб? Как идут его дела? Дела у меня достаточно, но что это за дело, когда тело на работе, а душа в отлете. Все идет дурно. Если б я был свободен как Тонда Витек, может быть мне бы и понравился солдатский быт. Товарищи привыкают, и им уже не так тяжело. И я учусь всему, не ропщу ни на что.... но меня ничто не радует, и вместо того, чтобы привыкать, мне с каждым днем все становится грустнее... С утра до ночи думаю о тебе, моя голубка, и если б я знал, что ты здорова, если бы хоть один привет получил я от тебя, я бы успокоился. Когда стою на карауле и вижу, что птички летят в вашу сторону, то всегда думаю, зачем не умеют они говорить, чтобы могли передать тебе мой поклон, а еще охотнее я сделался бы сам птичкою, маленьким соловушком и прилетел бы к тебе. Ничего тебе не говорит бабушка Прошковых? Что она хотела сказать тем, что наша разлука не будет долга? Не знаешь ли? Когда мне становится грустно, я всегда вспоминаю ее последние слова, и точно Бог вселится в меня, так освежит меня надежда, что она посоветует, что делать. Она никогда не говорит напрасно. Пришли мне хоть несколько строк, чтобы немножко меня порадовать, ведь тебе кто-нибудь напишет. Да пиши мне обо всем, понимаешь? Убрались ли вы с сенокосом, пока было сухо? А что жатва? Здесь начинают уже убирать. Когда вижу жнецов, идущих в поле, бросил бы все и убежал бы, кажется. Прошу тебя, не ходи одна на барщину; я знаю, они будут тебя спрашивать, будут огорчать тебя, не ходи! А этот болтун писака...

— Глупенький, он боится, что я, может быть... — сердито начала Кристла, но тотчас продолжала читать:

— ...не дал бы тебе покоя. Только придерживайся Томша, которого я просил быть тебе правою рукой. Поклонись ему и Анче. Зайди к нашим и также передай мой поклон, а вашим сто раз кланяюсь, и бабушке, и деткам, и всем знакомым и приятелям. Мог бы еще написать тебе столько, что мое письмо покрыло бы весь Жерновский холм, но время уже отправляться в караул. Идя ночью в караул, я пою всегда: «Вы хорошенькие звездочки, вы мои малюточки!» Мы это пели вместе накануне нашей разлуки, и ты плакала. Боже мой, радовали нас эти звездочки, радовали, и не знаю, будут ли еще радовать! Да хранит тебя Господь!»

Кристла сложила письмо и вопросительно заглянула бабушке в лицо.

— Ну, можешь порадовать милого парня! Поклонись ему и напиши, чтобы надеялся на Бога, что еще не  так дурно, чтобы не могло стать хорошо: и для него еще взойдет солнышко! А сказать тебе наверное я не могу, пока сама не буду твердо уверена. На барщину же ходи, когда будет нужно. Мне бы хотелось, чтоб ты в праздник жатвы поднесла княгине венок: он не достанется другой, если ты будешь ходить на барщину.

Кристла обрадовалась этим словам и обещалась поступать всегда по совету бабушки. С тех пор, как Ян воротился из Вены, бабушка его уже несколько раз спрашивала, когда княгиня бывает дома и куда выходит, так что Ян дивился: «Бабушка не любопытствовала никогда узнать, что делается в замке, для нее как будто замок не существовал, а ныне она беспрестанно спрашивает. Чего она хочет?» Но бабушка ничего не говорила, допрашивать ее не хотели, таким образом ничего не узнали и приписали все любопытству.

Несколько дней спустя Прошек уехал с женой и детьми в город; он хотел доставить им удовольствие. Ворша и Бетка отправились в поле, а бабушка осталась дома. Сев по обыкновению с веретеном под липку на дворе, она над чем-то задумалась, не пела, порой качала головой, потом опять над чем-то задумывалась, наконец, как будто решившись, сказала: «так и сделаю!» В эту минуту она увидала, что мимо пекарни вниз по косогору спускается Гортензия. На ней было белое платье, на голове круглая соломенная шляпка; она легко выступала по дороге, как нимфа; ножка ее, затянутая в атласную ботинку, едва касалась земли. Бабушка проворно встала и радушно приветствовала гостью; но сердце ее сжалось, когда она посмотрела на бледное, почти прозрачное личико девушки, выражавшее столько кротости и вместе с тем такую глубокую печаль, что никто не мог бы посмотреть на нее без сострадания.

— Что это вы одни, и здесь так тихо? — спросила Гортензия, ласково поздоровавшись с бабушкой.