– Касательно уныния в песнях, Вильгельм Карлович, я так сужу: коли печалится песня, глубже ее грусти, точно, на свете нет…

– Вот то-то и оно!

– А только в той печали незряшные слезы, и не одни слезы. Как бы это объяснить? Печаль, конечно, есть и горя много, а унылости нету… Должно быть, песня вперед нас глядит. Надо только вглубь ее слышать…

– Не одно ли и то же везде, мой друг? – перебил Кюхельбекер. – Везде мучительство и тиранство!..

– Справедливо сударь! Но тот, кто поет такие песни, как наш народ, тот себе, Вильгельм Карлович, цену знает. И удаль и веселость у него есть, только удаль наша не всякому глазу видна. Извольте слушать!..

Михаил Глинка собрался было играть, но в это время в мезонин ворвались еще двое Глинок, и сразу стало шумно. Разговор оборвался. Мишель вернулся к своим делам, тихо вздохнув. Всё знают в Петербурге: и про древних греков, и про Рим, и про египетские пирамиды, а своего мужика не знают. До песенного стиха добрались, а вглубь слушать не умеют: во всей песенной радуге одну унылость видят. Неужто же не слыхать людям в Петербурге, о чем шумят ветры буйные и поет залетный соловей?..

Глава восьмая

Долго гостит осень на невских берегах, долго гуляет по реке фонтанной: и злобствует, и крутит, и от бессилия плачет. Только плачь не плачь – от зимы не уйдешь!

И вот на санях выкатила зима на Невскую пер-шпективу, наворотила сугробов до самого Калинкина моста. Теперь к Благородному пансиону ни проехать, ни пройти.

А в пансионе и без того стоит дым коромыслом. В канцелярии с утра пишут питомцам увольнительные билеты. И больше всех рад тому пансионский эконом: расписал на обед и фрикасе и крем-супрем. Вот, мол, как у нас благородных пансионеров кормят, и так каждый день! А чтобы кислые щи или рисовая каша, так этого и никогда не бывало, ей-богу!