Не былъ ли то сальный огарокъ, мутно освѣщавшій чахоточную, судорожную фигуру человѣка, дрожавшаго надъ грудами золота?
Не была ли то прозрачная, тонкая восковая свѣча въ изящномъ бронзовомъ подсвѣчникѣ, въ раздушенной спальнѣ очаровательной женщины, которая, пользуясь тишиною и тайною ночи, съ робостью зажгла эту свѣчу, безпрестанно озираясь кругомъ себя, чтобы перечитать въ десятый разъ записку своего любовника?
Правда, то былъ сомнительный свѣтъ ночной лампады въ спальнѣ, у постели женщины, но женщины чистой и святой, у изголовья, безмолвно, безропотно омочавшагося горькими слезами… въ спальнѣ Зинаиды!
Блѣдная, облокотившаяся ма столъ, въ бѣломъ легкомъ ночномъ пеньюарѣ, съ длинными волосами, опускавшимися на обнажепную грудь, она съ необыкновеннымъ одушевленіемъ пробѣгала строки какого-то письма, лежавшаго на столѣ передъ нею. Глаза ея впивались въ это письмо, сверкали радостью и наслажденіемъ… Потомъ она задумывалась, отрывала взоры отъ письма, подымала головку, протирала глаза, снова принималась читать — и, казалось, все еще ме совсѣмъ вѣрила прочитанному.
Радость, одушевлявшая Зинаиду въ эту минуту, была свѣтла и ярка, какъ солнечный день; къ этой радости не примѣшивалось чувства боязни, на нее не набрасывала своей мрачной тѣни тайна.
То была боязливая радость дитяти, радость, которая хочегь непремѣнно высказаться, ищетъ участниковъ, безгрѣшно-безукорная радость!
И она заключалась въ одной строчкѣ письма, которое лежало передъ нею…
Это было письмо матери. Эта строчка содержала въ себѣ слѣдующія слова:
"Черезъ полтора мѣеяца, а можетъ быть и ранѣе, я обниму тебя, другъ мой".
Матушка будетъ здѣсь, опять со мною, она будетъ ласкать меня попрежнему, я крѣпко прижму ее къ моему сердцу: вотъ что наполняло ее, вотъ почему она не могла разстаться съ письмомъ, вотъ почему она въ двадцатый разъ перечитывала его — и все еще сомнѣвалась въ своемъ счастъи, и задумывалась, и спрашивала себя: неужели это въ самомъ дѣлѣ? неужели она точно будетъ возлѣ меня, со мною?..