Они редко появлялись вместе, и чаще всего вылезал в свет Шатриан. Дюма издавна считал его и Эркмана своими опаснейшими конкурентами. Эльзасцы действительно выпускали роман за романом, в темпах, свойственных только покойнику Дюма-старшему; они изготовляли решительно все — стихи и рассказы, повести и пьесы, но с такой добротностью, которая ничем иным не могла быть названа, как только идейностью. «Историю одного крестьянина» подозрительно вычитывал вечно недовольный Золя; в ней как раз было то, что он сам собирался делать в отношении жизни города — хроника ветвистого мужичьего рода, проникшего своими щупальцами в армию, мелкую промышленность и церковный мир в годы Великой революции. После «Марсельских тайн», романа, написанного под влиянием Дюма, Золя искал новые методы обработки человеческого материала, намеки на новое он раздраженно находил в «Истории одного крестьянина».
И вот, лишь только половина автора «Истории одного крестьянина» пропихивалась в дверь лавки, Дюма разражался шумной театральной фразой:
— А-а, Шатриан, вы очень кстати! Да, именно вы, мой друг. Скажите на милость (вы-то ведь должны же знать, вы, так сказать, близки к теперешним сферам), — каким баснословным совокуплением павлина и утки, из каких половых противоречий, из какого жирного выпотения могла народиться эта вещь…
Его фраза покрывала шум в лавке и звучала в нем, как в оркестровом аккомпанементе.
…которую зовут господином Густавом Курбэ? Под каким колоколом, с помощью какого навоза, из какой смеси вина, пива, едкой слизи и раздутых волдырей могла вырасти эта звонкая и мохнатая тыква, это эстетическое брюхо, это воплощение бессмысленного и бессильного я? Ну-те, скажите мне.
— Честное слово, мосье Дюма… Мы добрые патриоты и с этим Курбэ… м-м-м-м-м… как бы вам сказать… мы просто с ним не знакомы, мосье Дюма. Мы абсолютно далеки от того, что происходит…
— Мне казалось всегда наоборот. Так вы ничего не знаете?
Широкая барская грудь Дюма, на которую плавно спускалась белая шея с пухлой и сытой головой, всхрипывала, как мех.
И он, продолжая театрально посапывать и разводить руками, оживленно рассказал об отвратительной, кошмарной, дикарской выходке этого Курбэ, о которой с чувством стыда и бешенства говорит весь Париж (впрочем, он сам о ней услышал только что).
— Друг мой, они решили вынести в клубы и на площади города лучшие скульптурные вещи Лувра. В вонючие клубы каких-нибудь сапожников или золотарей — Боргесского льва, к прачкам — Венеру на корточках, к мидинеткам — Римского оратора. На улицы, на площади, к писсуарам! В клубы, чтобы о Венеру тушили окурки! В скверы, чтобы спину Раненого галла покрыли грязные надписи влюбленных… — Буиссон открыл дверь и рассек фразу: — …пожарных!