— Нет, моя кума, Авдотья Ильинична, — не без отважности и самодовольства ответила хозяйка.
— Эка пропасть!.. Я её, видно, столкнувшись на перекрёстке, не признала… Катит — гляжу — пава какая-то, в епанечке парчовой, как моя же… Думаю: «Дать дорогу? Да я-то чем хуже кого прочего!» И не уступила. Она меня — толк в бок, и я — её в ответ. И разошлись, не поглядевши одна на другую.
И начались объяснения двух приятельниц. Здесь на долю попадьи выпала самая блистательная речь при редком бурканье Лукерьи Демьяновны, очевидно неспроста заменившей сосредоточенностью обычную говорливость.
Она думала, серьёзно думала. Необходимость в этом была неотложная: надо было сообразить все шансы за и против, чтоб не было промашки, и решать в скорейший срок. Очертя голову по своей охоте она ни во что не ввязывалась. Но теперь любовь к внуку заговорила в ней всего сильнее, подстрекнутая известием о его болезни. Хотя Ильинична и говорила, что припадок Вани не столь сильный, но, однако, он привлёк к страждущему внимание самого попечительного государя. Бабушкина приятельница истолковала припадок как результат страха и горя: прогневить бабушку неповиновением. Сердце настойчиво требовало свободы следовать сделанному выбору, а душа болела от невозможности помочь горю. В таком смысле и высказала матушка Анфиса Герасимовна свой взгляд на сердечные дела Вани. Для бабушки после приёма в поповской семье это было самое убедительное мнение, удовлетворившее вполне её самолюбие.
Лукерья Демьяновна — чего за нею никогда не замечалось — ходила с полчаса по горнице взад да вперёд молча, пока попадья распоряжалась приготовлением и подачею ужина. Она заметила, что и за ужином помещица ела меньше, чем обыкновенно, и была рассеянна — ела без соли, хотя солонка стояла подле, и без хлеба. Ужин поэтому был молчаливою необычною трапезою, и, выйдя из-за стола, бабушка не вдруг отошла ко сну. Она долго ещё расхаживала и легла спать только тогда, когда попадья, ложась на боковую, громко сказала: «Спокойной ночи, Лукерья Демьяновна… всего не передумаешь — утро вечера мудрёнее». И помещица ответила, словно сама себе: «Ведь впрямь утро вечера мудрёнее!» И при этом невольно вздохнула.
Ясное утро, в ту пору года в Петербурге не редкое, застало Лукерью Демьяновну ещё сладко спящею, утомлённую думами. Но шум вставших уже домашних и попадьи прервал чуткий сон её, однако он подкрепил силы помещицы, и она чувствовала себя хорошо.
Вскочив горошком, как говорят, она быстро оделась. Только её и видели. Ял перевёз помещицу с Городского острова от Троицкой пристани почти к самому дворцу. Перевозчик не спорил даже, когда сказала пассажирка, куда везти её. Впрочем, на перевозчика повлиял целый алтын, положенный помещицей молча на лавку.
Вот она и в воротах на дворцовый двор. Глянула невзначай, — у открытого окна сидит Ваня — ничего, кажется. Он увидел тоже гостью и вышел навстречу.
— Что с тобой было вчера?.. Присылали.
— Схворнулось маненько… трясовица хватила раз-другой… да прошло все. Ничего теперь.