— Ты не в силах работать. Ты вся на взводе. Что с тобой? — И она мягко добавила: — Стивен, подойди сюда, сядь рядом со мной, пожалуйста, я должна знать, что с тобой.
Стивен послушалась, как будто они снова были в старой классной комнате в Мортоне, потом вдруг закрыла лицо руками:
— Я не хочу говорить тебе — почему я должна говорить, Паддл?
— Потому что, — сказала Паддл, — у меня есть право знать; твое призвание очень дорого мне, Стивен.
И тогда Стивен не смогла устоять перед этим облегчением — довериться Паддл еще раз, разделить эту новую тревогу с верной и мудрой маленькой женщиной в сером, которая когда-то протянула руку, чтобы ее спасти. Может быть эта рука снова нашла бы силы, чтобы спасти ее.
Не глядя на Паддл, она быстро заговорила:
— Я кое-что хотела сказать тебе, Паддл — это насчет моей работы, с ней что-то не так. Я имею в виду, что в моей работе могло бы быть больше жизни; я чувствую это, знаю, ведь я что-то утаиваю, все время что-то упускаю. Даже в «Борозде» я чувствовала, как что-то упускаю — я знаю, это была хорошая книга, но неполная, потому что я сама неполная, и никогда не буду… разве ты не понимаешь? Я не живу полной жизнью… — она остановилась, не в силах найти слова, которые хотела, потом вслепую ринулась вперед: — Есть в жизни огромная область, которой я никогда не знала, и я хочу узнать ее, я должна ее узнать, если собираюсь стать действительно хорошим писателем. Может быть, это самое великое, что существует в мире, и мимо меня это проходит — вот почему это так ужасно, Паддл, знать, что это есть повсюду, окружает меня, постоянно рядом, но я всегда в стороне — чувствовать, что самые бедные люди на улицах, самые невежественные люди знают больше, чем я. И я еще смею браться за перо и писать, зная меньше, чем эти бедные мужчины и женщины на улице! Почему у меня нет на это права, Паддл? Понимаешь, я ведь молодая и сильная, и иногда то, чего мне не хватает, мучает меня так, что я больше не могу сосредоточиться на работе. Паддл, помоги мне… ты ведь тоже когда-то была молода.
— Да, Стивен — но я давно была молода…
— Но разве ты не можешь это вспомнить, ради меня? — Теперь ее голос звучал почти гневно в ее отчаянии: — Это нечестно, несправедливо! Почему я должна жить в этой изоляции духа и тела — почему это так, почему? Почему меня должно терзать тело, которое никогда не получит поблажки, которое всегда приходится подавлять, пока оно не становится сильнее, чем мой дух, из-за этого неестественного подавления? Что я сделала для того, чтобы меня так прокляли? И теперь это угрожает моей святая святых, моей работе — я никогда не буду великим писателем из-за моего ущербного, невыносимого тела… — она замолчала, вдруг устыженная и смущенная, слишком смущенная, чтобы говорить.
И Паддл сидела, бледная как смерть, и такая же безмолвная, ведь у нее не было никакого утешения, чтобы предложить ей — она не смела бы ничего предложить; все ее теории о том, что надо делать добро ради других, быть благородной, смелой, терпеливой, достойной, физически чистой, выносливой, потому что выносливость — это право, ужасное право, данное при рождении инверту — все прекрасные теории Паддл лежали вокруг нее, словно руины фальшивого и непрочного храма, и она лишь одно видела в эту минуту — подлинный гений в цепях, скованный цепями плоти, прекрасный дух в земных оковах. И, как прежде, она спорила с Богом, заступаясь за это жестоко терзаемое создание, и про себя снова кричала Творцу, Чья воля создала Стивен: «Руки Твои сотворили меня и создали меня, а потом, обратившись, Ты поразил меня». В ее сердце пробиралась горечь: «Ты поразил меня…»