— Счастливого пути, кум, — напутствовал Илья. — Без дуба и не ворочайся. Чтоб на парусе прибартыжал[18].

— Хоть бы сеточки поганенькие удалось купить, а уж про дуб помалкивай! — уже за воротами крикнул куму Егор, тая под показным равнодушием острое волнение при мысли о дубе.

Весь путь до самого Рогожкино Егор думал о купле дуба, то радуясь приятно-теплому ощущению кушака, под рубахой, то снова впадая в беспокойство.

Он вырвал у Аниськи кнут, подхлестывал взятую у Спиридоновых лошаденку. Ему казалось, что он может опоздать, и торги начнутся без него…

Просторный двор рогожкинского прасола Козьмы Петровича Коротькова гудел, как встревоженное шмелиное гнездо.

Над песчаной отмелью, опираясь на добротные сваи и каменные, вгрузшие в землю столбы, стояли тесовые пристройки и рыбные амбары. От весеннего донского разлива, от азовской, нагнетаемой низовкой волны, часто подмывающей ярко раскрашенные домики рогожкинских рыбаков, надежно оградил себя Кузьма Петрович.

Съехавшийся к нему рыбачий люд, обилие подвод, каюков и баркасов у берега создавали впечатление азартной ярмарки. На берегу и у растворенных сараев толпились елизаветовские, кагальницкие, синявские и приморские рыбаки. Бойкий нижнедонской говор сливался с напевным и мягким украинским. Говор был разным, но все говорили об одном — о рыбе, о снастях, о прасолах. Здесь совсем почти не упоминалось о хлебе, о земле: земля лежала здесь униженная, истоптанная подковами сапог, смешанная с рыбьей слизью и чешуей. Рыба вытеснила все. Казалось, даже солнце здесь пахло рыбой, крепким настоем нагретой смолы и соли.

У заново выстроенного сарая, служившего складом для шаровских трофеев, топорщилась сваленная в беспорядочный ворох рыбачья утварь. Возле развешанных неводов, бредней и мелких сетей, у берега, где, как лошади на привязи, сгрудились каюки и баркасы, толпились рыбаки. Некоторые уже облюбовывали себе кое-что из добра своих неудачливых товарищей, на глаз оценивали вещь, некоторые по следам пуль узнавали свои каюки и, хмуро потупляя взгляды, отворачивались, думая какую-то никому неведомую горькую думу.

У склада стоял голый стол, огражденный барьером из парусных рей. На столе лежали счеты, ящик и деревянный молоток. У стола толпились Неразговорчивые пихрецы. Среди них особо выделялся своим щегольством и уродливой губой вахмистр Крюков. Он был одет лучше всех: новые объемистые шаровары из тонкого сукна свисали пустыми торбами над голенищами шевровых, слепивших черным глянцем, сапог. Золотая цепочка с многочисленными брелоками, свисая полукружьем из-под гимнастерки, тянулась к карману, откуда Крюков, хвастаясь перед присутствующими, поминутно вытаскивал массивные серебряные часы. Алая фуражка сидела на черночубой голове вахмистра особенно молодцевато.

Аниська, слонявшийся с Васькой тут же, встретился глазами с Крюковым, теперь заклятым своим врагом. Вахмистр вызывающе насмешливо кивнул Аниське. Тот не ответил на улыбку, злобно сузив глаза, прошел мимо барьера.