— А у тебя, слыхал я, девица возросла преизрядная, — ответил, широко улыбаясь, Залесский.
Доска затрещала под его ногою, и он ступил шаг по направлению к соседу. Ступил на шаг вперед и Чемоданов. Еще раз, и другой, и третий ступили они — и очутились вплотную друг против друга. Шагать уж было некуда, а потом они побрались за шапки и троекратно звучно облобызались.
— Эх брат! — сказал Чемоданов.
— Да, брат! — ответил Залесский.
В этих, по-видимому, неопределенных восклицаниях заключался для них самый ясный смысл, и двумя словами было сказано очень много.
Мелькнуло было перед ними слабое воспоминание о черной курице, которая около десяти лет тому назад, на этом самом месте, была причиной их ссоры, но черная курица тотчас же забылась. Вместо нее стало вспоминаться старое хорошее время, когда этого высокого, разрушаемого теперь забора еще не было, когда два сада разделялись только ветхой, местами совсем повалившейся оградой, когда друзья и соседи частенько перелезали сквозь эту ограду, навещая друг друга и долгие тихие часы проводя в благодушной беседе.
— А ведь шибко постарел ты за эти годы! — говорил Чемоданов. — Ишь, седой совсем становишься!
— Да и ты не молодеешь, Алексеей Прохорыч, только раздаешься во все стороны… Чай, ты ныне, как стоишь, сразу не скажешь: есть ли у тебя ноги и что на тех ногах надето!
И оба рассмеялись этой незатейливой шутке. Засмеялись, а потом и вздохнули.
— Вот то-то, брат! — раздумчиво произнес Алексей Прохорович. — Кажись, вчерась оно было, как мы с тобой здесь этак-то беседовали, ан сколько лет ушло… Мы постарели, дети выросли. Вот она, жизнь наша, бежит ровно вода из решета — не удержись. Да и кто знает, сколько еще той воды осталось… Может, и оглянуться не успеем, ан уж и нет ее — вся вытекла. А мы тут враждуем, когда о душе надо думать!