– Что ж мне тебя перебивать, твое преподобие, – отвечал Лукьян. – Говоришь ты сладко, словно соловей поет. Мягко ты стелешь, да жестко спать. В таком месте ты держал меня, что не токмо человека, а собаку или свинью грех посадить…
– И хуже еще будет тебе, коли будешь упорствовать. Лучше одному человеку вовсе погибнуть, чем тьмам, тобою соблазненным, быть вверженным в геенну огненную.
Паисий повторял в тысячный раз аргумент всех инквизиторов. Но для Лукьяна в его словах было нечто новое. Он никогда не думал о своей ответственности за доверившиеся ему души и был поражен.
Отступив шаг назад и прижав руки к груди, он поднял глаза кверху.
– Господи! – воскликнул он в волнении, – если не твою правду возвещал я людям, если не во спасение, а в погибель братьям моим были мои слова, то молю, как награды, за всю мою ревность о тебе, за муки и поругания – их же претерпел во имя твое, – порази меня гневом своим, отними мой греховодный язык, закрой темнотою глаза мои, чтобы не читали они блудно словеса твои, иссуши руки мои, чтобы не воздымал я их к тебе в неугодной молитве!
Он замолчал. Вспыхнувшее на минуту лицо его побледнело. Опустив ресницы и руки, он с верою и трепетом ждал.
Он был великолепен в эту минуту, и не одну сотню душ потряс и увлек бы он, если бы стоял перед толпою.
Но на него смотрела пара рысьих глазок Паисия, который был застрахован от увлечения.
– Не юродствуй, – крикнул он. – Не для кого. О себе подумай и о семье. Я тебя сгною в твоей норе, ты у меня света божьего не увидишь. В Сибирь, на каторгу я тебя угоню, коли не покаешься.
– Над телом вы властны, а над Душою владыка один Бог, – сказал Лукьян. – Делай что можешь худшее. Кровью мучеников плодилась церковь, когда была воистину Христовою. Будет плодиться и теперь, вернувшись к Христу.