Паисий смутился и замялся на полуслове. Он очень дорожил мнением благородной публики. Он, впрочем, скоро оправился и кое-как закруглил фразу. Но заключение проповеди вышло какое-то слабое. Он раздвоился и, желая угодить и чистой и черной публике своей, не угодил никому. Только отец Василий был безгранично и одинаково всем доволен. Он не спускал все время умиленного взгляда с проповедника, чамкал от удовольствия губами и при каждом тексте или резкой выходке шептал про себя:

– Ловко! Так их, так их, анафем!

– Аминь, – провозгласил наконец Паисий и с легким наклонением головы юркнул в ризницу.

Затворив за собою дверь, он опустился на кресло и тяжело вздохнул. Он был недоволен своей проповедью и собою. А теперь, как нарочно, ему приходили в голову мысли и выражения одно другого лучше, пока он сидел тут, бледный не от усталости, а от злости. Такой был случай, и упустить его! Ему нередко приходилось бывать в таком настроении после своих проповедей: вихрастый служка знал это хорошо и старался не попадаться ему под руку. Но никогда так не бесился он, как сегодня.

Паисий не замечал, как минуты бежали за минутами, и не удивлялся, что ни отец Василий, ни дьячок не приходят в ризницу.

Они оставались в церкви, где в это время совершалось кое-что совершенно непредвиденное.

Когда Паисий скрылся, народ стоял несколько минут в недоумении, расходиться ли, или нет? Все шли в церковь в ожидании чего-то необыкновенного, и вдруг они услышали посредственную проповедь – и больше ничего. Все стояли в нерешительности и чего-то ждали.

Галя посмотрела на Павла.

Лицо ее то бледнело, то вспыхивало от какой-то внутренней борьбы. Она волновалась, точно его чувства передались ей по невидимой электрической проволоке. Ей стало страшно и тоскливо, точно ей самой предстояло что-то сделать, и она стыдилась, и робела, и не могла.

Павел подвинулся вперед и, сделав над собой невероятное усилие, вскричал: