«что мы отчаялись в возможности вести дело при таких отношениях, какие определились вчера, что решили уехать в Россию посоветоваться с тамошними товарищами, ибо на себя уже не берем решения, что от журнала приходится пока отказаться. Плеханов очень спокоен, сдержан, очевидно вполне и безусловно владеет собой, ни следа нервности Павла Борисовича или Веры Ивановны (бывал и не в таких передрягах! думаем мы, со злостью глядя на него!). Он допрашивает, в чем же собственно дело? „Мы находимся в атмосфере ультиматумов“, – говорит Арсеньев и развивает несколько эту мысль. „Что же вы боялись, что ли, что я после первого номера стачку вам устрою перед вторым?“ – спрашивает Плеханов, наседая на нас. Он думал, что мы этого не решимся сказать. Но я тоже холодно и спокойно отвечаю: „отличается ли это от того, чтó сказал А.Н.? Ведь, он это самое и сказал“. Плеханова, видимо, немного коробит. Он не ожидал такого тона, такой сухости и прямоты обвинений. – „Ну, решили ехать, так что ж тут толковать, – говорит он, – мне тут нечего сказать, мое положение очень странное: у вас все впечатления да впечатления, больше ничего: получились у вас такие впечатления, что я дурной человек. Ну, что ж я могу с этим поделать?“ – Наша вина может быть в том, – говорю я, желая отвести беседу от этой „невозможной“ темы, – что мы чересчур размахнулись, не разведав брода. – „Нет, уж если говорить откровенно, – отвечает Плеханов, – ваша вина в том, что вы (может быть в том сказалась и нервность Арсеньева) придали чрезмерное значение таким впечатлениям, которым придавать значение вовсе не следовало“. Мы молчим, и затем говорим, что вот-де брошюрами можно пока ограничиться. Плеханов сердится: „я о брошюрах не думал и не думаю. На меня не рассчитывайте . Если вы уезжаете, то я ведь сидеть сложа руки не стану и могу вступить до вашего возвращения в иное предприятие“» [Л: 4, 347 – 348].

Этот разговор вызывает у Ленина возмущение, он видит в этом угрозу со стороны Плеханова с целью примирить их со своим господством. Это неверное толкование и является, несомненно, результатом крайне нервной атмосферы, в которой даже невинные слова приобретают особый смысл.

Разве Плеханов был не прав? Если все предприятие должно сводиться к издательству брошюр, то чем же это лучше того, что было до этого? Он спокойно мог продолжать, следовательно, старую лямку, пока не станет возможным предпринять что-либо более актуальное и действенное, чем издательство брошюр. Между этим его заявлением и последовавшим затем Ленин напрасно ищет противоречий.

«И вот, увидав, что угроза не действует, Плеханов пробует другой маневр. Как же не назвать в самом деле маневром, когда он стал через несколько минут, тут же, говорить о том, что разрыв с нами равносилен для него полному отказу от политической деятельности , что он отказывается от нее и уйдет в научную, чисто научную литературу, ибо если-де он уж с нами не может работать, то, значит, ни с кем не может… Не действует запугивание, так, может быть, поможет лесть !.. Но после запугивания это могло произвести только отталкивающее впечатление… Разговор был короткий, дело не клеилось; Плеханов перевел, видя это, беседу на жестокость русских в Китае, но говорил почти что он один, и мы вскоре разошлись» [Л: 4, 349].

Предубежденный предыдущими конфликтами, Ленин был несправедлив к Плеханову. Не лесть, а горькая правда звучала в словах его.

На самом деле, что ему оставалось после неудачи с «Искрой» делать, как не политическое бездействие? как не занятия по социологии и философии?

Конференция так и окончилась бы неудачей, если бы Потресову не пришло на ум порешить вопрос компромиссом. Последняя беседа с Плехановым передана Лениным подробно, и по записям В.И. видно, что в этих разговорах были заложены зерна будущих трений внутри редакции.

«Приезжаем в Женеву и ведем последнюю беседу с Плехановым. Он берет такой тон, будто вышло лишь печальное недоразумение на почве нервности: участливо спрашивает Арсеньева о его здоровье и почти обнимает его – тот чуть не отскакивает. Плеханов соглашается на сборник: мы говорим, что по вопросу об организации редакторского дела возможны три комбинации (1. мы – редакторы, он – сотрудник; 2. мы все – соредакторы; 3. он – редактор, мы – сотрудники), что мы обсудим в России все эти три комбинации, выработаем проект и привезем сюда. Плеханов заявляет, что он решительно отказывается от третьей комбинации, решительно настаивает на исключении этой комбинации, на первые же обе комбинации соглашается . Так и порешили: пока, впредь до представления нами проекта нового редакторского режима, оставляем старый порядок (соредакторы все шесть, причем 2 голоса у Плеханова)» [Л: 4, 350].

Далее разговор ведется исключительно Лениным и обсуждают вопрос о том, где же скрыта причина разногласий.

«Я говорю о необходимости допускать полемику, о необходимости между нами голосований – Плеханов допускает последнее, но говорит: по частным вопросам, конечно, голосование, по основным – невозможно. Я возражаю, что именно разграничение основных и частных вопросов будет не всегда легко, что именно (по вопросу) об этом разграничении необходимо будет голосовать между соредакторами. Плеханов упирается, говорит, что это уже дело совести, что различие между основными и частными вопросами дело ясное, что тут голосовать нечего. Так на этом споре – допустимо ли голосование между соредакторами по вопросу об разграничении основных и частных вопросов – мы и застряли, не двигаясь ни шагу дальше. Плеханов проявил всю свою ловкость, весь блеск своих примеров, сравнений, шуток и цитат, невольно заставляющих смеяться, но этот вопрос так-таки и замял, не сказав прямо: нет. У меня получилось убеждение, что он именно не мог уступить здесь , по этому пункту , не мог отказаться от своего „ индивидуализма “ и от своих „ ультиматумов “, ибо он по подобным вопросам не стал бы голосовать, а стал бы именно ставить ультиматумы» [Л: 4, 351].