Мысли Забельского больше не путаются, потому что он ведь установил уже многое: сорок третий год, и Первая дивизия, и первый бой после тридцать девятого года.
Пески, пески… Там не было боев. Какая там была борьба? Взбесившийся помещик, жгущий украинскую деревню… Как из-под земли вырастает высокий мужик, хочет задержать… Бежать, немедленно бежать. И выстрел в мужика… Какая жара — это горит, пылает подожженная с четырех концов украинская деревня. И со всех сторон выстрелы, со всех сторон вздымается страшное красное пламя.
— Тихо, тихо. Лежи, миленький, лежи, нельзя так!
Мягкий приятный голос. На мгновение огненное кольцо разрывается. Какая слабость… Чьи-то руки обхватывают его мягким, но уверенным объятием. Укладывают на подушку, но подушка жжет, как огнем. На губах влага, но горьковатая, неприятная на вкус.
— Ничего, ничего. Пей, голубчик, пей. Сразу лучше станет…
Хочется плакать. Какая слабость, боже мой, какая слабость! И надо ведь непременно сказать, наконец, что его фамилия не Новацкий, потому что иначе он опять потеряется и не сможет найти себя. Узкая тропинка исчезает в тростниках, он опять заблудился… Если бы сказать свою фамилию, все опять стало бы на свои места, мысли сделались бы такими же ясными и прозрачными, как раньше… Но сухие губы не шевелятся, язык во рту как деревяшка и только мешает… Нет, видно, ничего не удастся сказать.
…Теперь уже можно открыть глаза. Куда девалась жара? Холодно. Потолок на своем месте. Но есть еще что-то, пониже. Темная линия, а от нее вниз — белизна.
«Меня загородили ширмами… Меня загородили ширмами…»
Где он это видел? Ах да — там, в первом госпитале. А потом раненого вынесли, он умер за такими ширмами. Чтобы другие не видели. Значит, и я умираю…
Голова как будто не болит. Хорошо. Хоть бы укрыли чем-нибудь… Но нет, одеяло тут, на нем, и натянуто до самого подбородка. И все же холодно рукам, ногам, всему телу. Ведь еще только осень? Может, здесь так холодно потому, что это север, Москва?