— Но позвольте! — обиженно восклицает Ракова. — Нет, товарищи, учебный и воспитательный процессы у вас совершенно не педологизированы, совершенно!
— Скажите, — вдруг произносит Грачевский, — правду мне говорили, что вы — воспитанник украинского педагога… как это его фамилия…
Я не прихожу на помощь, совершенно уверенный, что Грачевский помнит не только фамилию, но и имя и отчество, а пожалуй, и год рождения, и семейное положение, и все прочее, что касается моего учителя.
— Ну… у него опубликована в мартовской книжке альманаха повесть под таким странным названием… «Педагогическая поэма» как будто… Так вы — ученик Макаренко?
— Да, я ученик Макаренко.
— Тогда все понятно, — говорит Грачевский, и впервые в его глазах я вижу отчетливо выраженное чувство.
Чувство это — ненависть. Да, ненависть. До сих пор он все шелестел своим бесцветным голосом и смотрел на всех своими бесцветными глазами. без чувства, без выражения. А сейчас, по крайней мере, я уверен, что он умеет ненавидеть — правда, не открыто, не прямо, но изо всех своих сил! Минута проходит в молчании.
— Так вот, — снова начинает Грачев-ский, — мы с Татьяной Васильевной пришли к выводу о целесообразности перевода воспитанника Виктора Панина в дом для умственно отсталых детей.
Наступает тишина. Панин… Да, конечно, он не бог весть какое сокровище: очень запущен, вор, темная душа, немало у нас из-за него было и еще, наверно, немало будет неприятных минут. А все-таки, почему его нужно переводить в дом для умственно отсталых?
Первым нарушает молчание Владимир Михайлович. Никогда я не слышал, чтоб он говорил так сухо, так официально: