Я имел случай узнать тогда, хотя не так близко, другого человека, которого также можно назвать историческим лицом, именно русского посла, Поццо-ди-Борго. Он родился в одном году и в одном городе с Наполеоном, учился в одной с ним военной школе и был потом постоянным его противником и врагом Это одно уже должно было меня заставить пожелать его увидеть; лень и застенчивость сперва не допускали меня ему представиться. Он жил в отеле Телюссон, купленном Наполеоном для графа Толстого, довольно красивом, но не весьма великолепном[15], на улице Шантерен, называемою ныне улицею Побед. Близ него поместился Петр Иванович Полетика, был почти вседневным его посетителем и нахлебником, не спешил в Америку и месяца полтора при мне прожил в Париже. Он пристыдил меня, сказав, что на мой счет предупредил посла, и заставил меня к нему явиться. Посол был отменно учтив, даже разговорчив, хотя не так фамильярен как Растопчин. Через три дня карета его остановилась у подъезда скромного отеля Де-ла-Мёз, в ней кто-то сидел, разумеется не сам он, и мне подали его печатную карточку, без загнутого угла, как ныне водится, а с надписью en personne. По моим русским понятиям я нашел даже, что это слишком много для меня чести. Еще через три дня, по его приглашению, обедал я у него. За столом были только советник посольства, предобрейший Андрей Андреевич Шредер, что ныне посланник в Саксонии, да принадлежащие к посольству же: нынешний обер-гофмаршал князь Николай Васильевич Долгоруков и отвратительный, совершенно офранцуженный сын бывшего фаворита, Ермолов. Как солнце сиял между ними Поццо, ярко озаряя всё их ничтожество. Разговор был общий, о самых неважных предметах, в котором каждый мог принимать участие. Я тоже не хотел оставаться тут бессловесною тварью, но даже слово здравствуй в устах такого человека как Поццо становится умнее. После обеда сделался он словоохотнее, особливо когда коснулось до Востока где он долго путешествовал. Тем и окончилось наше знакомство. Что мог я иметь с ним общего, кроме того, что я был подданный государства, которого был он тут представителем? Он соблюл со мною всю вежливость, которую обыкновенно оказывал он русским, которых хотел отличить. Несколько недель спустя, получил я общее приглашение к обеду, который давал он дипломатическому корпусу и русским, в день именин Государя; не имея мундира с собою, я не поехал.
Я, кажется, ничего не делал, а на многое не доставало меня у времени; например, окрестности Парижа не более четырех или пяти раз удалось мне видеть. С зятем и с сестрою, в один воскресный день ездили мы в Бургла-Рен, обедать к Николаю Никитичу Демидову, который жил тут барски, на чьей-то даче, в пребольшом доме с обширным садом. Он пригласил меня каждое воскресенье повторять сии посещения, но до осени не удалось мне его видеть. После обеда возил он нас на пространное поле смотреть, как пять тысяч французов обоего пола довольствуются пятью музыкантами, в разных местах поставленными на бочках, и без памяти пляшут на открытом воздухе. Всё делалось по команде, и новейшие менестрели, с высоты своих бочек, как начальники над войском, громогласно повелевали танцующими. Что за чудаки, право, эти французы!
Я как будто ни на час не хотел отлучаться из Парижа. Для поездок моих из него всегда нужна была чужая воля, стороннее побуждение. Врат предложил мне прогуляться в Версаль вместе с ним, с одним, мне незнакомым, товарищем его по службе и с женою сего последнего. В век не забуду я этой ужасной прогулки. В четырехместной карете, в которой отправились мы, мог я только познакомиться с четою моих спутников. Артиллерийский полковник Либштейн, немец, который не знал другого языка кроме русского, был смирен как ягненок; зато жена его всегда находилась в беспокойном движении, как дикая кошка. Когда он был еще офицером на Дону, молодая казачка, дочь, кажется урядника, заставила его на себе жениться, или лучше сказать насильно на нём женилась, увезла его и уверила, что им была увезена. После того по-казацки оседлала она его и целый век погоняла. Она была нельзя сказать чтобы дурна собою, но такого жесткого выражения я еще никогда в женском лице не видал. Бывают у женщины усики, иногда усы; у этой были даже бакенбарды. Около трех лет находилась она с войском во Франции, а точно как будто вчера оставила Донские станицы. Встреча двух крайних противоположностей, самого грубого варварства посреди страны почитаемой просвещеннейшею в Европе, сначала показалась мне забавна, но скоро положение мое сделалось мучительным.
Это было в первые дни пребывания моего в Париже: с любопытством приезжего вопрошал я брата о местах ему уже знакомых. Она беспрестанно мешалась в разговор, делая с своей стороны вопросы и заключения. Когда сперва проезжали мы площадь, на которой казнен был Людовик XVI, я воскликнул при воспоминании сего печального происшествия. «Да может ли это быть? — сказала она. — Как отрубить царю голову? Да как они смели, канальи!» Она об этом никогда еще не слыхала. Всё было на этот лад. Я, наконец, замолчал и надеялся, что по приезде избавлюсь от неё; а вышло напротив. Мы остановились у дворца, в котором, по случаю праздничного дня, народу было множество. Злодейка знала, что европейский обычай велит мужчинам водить дам; зверским взглядом своим окинув три предстоящие жертвы, выбрала меня и подала мне руку. Известно, что жены кавалеристов, также как и сами они, не любят пешеходства, особенно же казачки, из коих, от того, многие подобно г-же Либштейн, перейдя за тридцать лет, становятся чрезвычайно тучны. Не безделица была для меня подниматься с нею по высокой лестнице и проходить бесконечные ряды огромных комнат совершенно пустых, но наполненных историческими воспоминаниями, столь занимательными для человека воспитанного роялистами. Проводник, в богатой королевской ливрее, часто останавливался, чтобы входить в подробные рассказы; не давая мне даже вслушаться, требовала она, чтоб я всё ей переводил; я говорил наобум, она ничего не понимала и ужасно сердилась. В зале Аполлона спросила: «что это за Аполлон, что он за человек?» В комнате, называемой Oeil de Boeuf: — «Где же тут бычачий глаз?» Я не вел её, а тащил, и она решительно лежала на мне. Из толпы других посетителей иные с удивлением, иные почти со смехом смотрели на смуглую рожу её, выражавшую негодование и усталость, а еще более на изнеможенную фигуру мою под бременем тяжелого креста, который осужден я был нести. Даже самому брату, виновнику моего несчастья, не предвидевшему такой напасти, смешно и жалко было смотреть на меня. «Что тут увидишь?» повторяла она. «Голые стены? Было зачем приезжать!» Мы оба с мучительницею моей не захотели после того идти в сад, а поспешили в ближайшую гостиницу, где она спросила комнату с постелью, повалилась на нее, сняла башмаки и готова была снять при нас чулки, если бы муж не упросил её сего не делать. Подали обед; она ела за троих, а по окончании его закричала вместе со мною: «домой, домой, скорее домой!»
Неудачная эта поездка с братом возбудила, однако же, во мне любопытство одному посмотреть на Версаль. С десятью, кажется, пассажирами сел я в велосифер, тогда нового изобретения карету, и поехал не так шибко как обещало название экипажа. На свободе я мог подивиться во дворце остаткам прежнего великолепия его: живописи плафонов, позолоте карнизов, мраморным галереям и лестницам. Сад со стриженными деревьями, лишенный тени, конечно, не может быть обыкновенною приятною прогулкой, но на этом положена печать величия времени. Всемогущий и роскошный монарх мог один создать его; мрамором выложенные бассейны, высоко бьющие бесчисленные фонтаны, целый полк бронзовых статуй, всё обличает царское житье: проходя по нём, мне казалось, что я читаю одну из глав истории Людовика XIV. При Малом Трианоне, любимом месте Марии-Антуанетты, находится иррегулярный сад в английском вкусе ничем не замечательный, не более тех, кои в России встречаем мы у частных владельцев. Когда французы начнут перенимать у англичан, то всё как будто передразнивают их, чтоб не держаться им своего.
Опыт должен был научить меня разъезжать по окрестностям Парижа не иначе как одному; я не послушался его и был за то наказан. Мне из Лондона от Анны Андреевны Блудовой привез письмо сын священника нашей миссии, Смирнова, который служил там в канцелярии посольства. Родившись в Англии, от английской матери, говорил он по-русски хотя правильно, но с английским выговором, никогда не бывал в России и, можно сказать, наизусть обожал ее. Этот молодой человек был очень добр и ласков, посещал меня и мне полюбился. В один вечер пришел он ко мне с приглашением богатой мистрис Литтльтон быть у неё следующим утром в десять часов, дабы вместе с большою компанией объездить некоторые примечательные места вокруг Парижа. Она хотела этим случаем воспользоваться, чтобы сделать мое знакомство, как сказал мне Смирнов. Я знал мало англичанок, воображал, что почти все они должны быть красавицы и, полон благодарности за сделанное мне приглашение, явился в назначенный час и в указанный мне дом, на улице Прованс. Действительно, в большой зале нашел я собранными до двадцати особ обоего пола, между коими русских было только двое: Смирнов, который казался тут домашним, и одна девица Левицкая, которую знавал я в Петербурге, в доме князя Салтыкова, и которая не знаю как сюда попала Хозяйка очень вежливо приветствовала меня по-французски; все же другие вокруг меня объяснились между собою на языке, который, как у нас говорится, не при мне был писан. Долго не заставили меня дожидаться; не успел еще разглядеть я своих спутниц, как кареты были поданы. Они были для одних дам, а мужчины, о ужас! должны были садиться снаружи. У нас в России тогда всякий знал свое место: козлы и запятки были собственностью кучеров и лакеев, и никто из господ не думал тогда посягать на нее. Я решительно объявил, что лазить не умею и ехать не могу. Меня посадили в карету с четырьмя дамами, из коих две очень учтиво потеснились.
Когда я взглянул на них, то обмер. Из семи смертельных грехов, казалось, четверо сидело со мною: до того они были дурны собою. Все они говорили по-французски, как? О том не нужно спрашивать; мы могли понимать друг друга, и этого было бы довольно. Я надеялся, что любезность их заменяет им красоту, и дерзнул вступить в разговор. С выжатою на устах улыбкой, на всё отвечали они да, нет или тому подобное. Сначала приписывал я это у нас прославленной скромности британских жен и не терял бодрости. Немного понимая по-английски, я их уверил, что ни слова не знаю, дабы могли они, по крайней мере, между собою разговаривать; ни мало: вопросы и ответы делались односложными словами; хотя бы для забавы моей при мне немного поругали они меня, и этого не было. Я был не один и не в обществе. Таким образом проехали мы Булонский некогда лес, тогда Булонскую рощу, ныне, говорят, совсем почти вырубленную. Потом приехали в Сен-Клу, где очень кстати не было королевской фамилии, и мы могли осмотреть дворец. Он был исправлен и восстановлен Наполеоном, который на внутреннее убранство дворцов не был очень расточителен; я видел две комнаты, богато отделанные для Марии-Луизы, спальню и кабинет; тогда занимала их герцогиня Ангулемская. В одной полукруглой комнате остановился я перед большим окном, в котором было вставлено цельное зеркальное стекло. Из него виден весь Париж, всегда какою-то мглою подернутый, вечно дымящийся кратер народного вулкана, которого взрывы не раз ужасали владельцев Сен-Клу. Парк и его гигантский водомет в другой раз видел я гораздо лучше, когда один приезжал на ярмарку, которая бывает тут в первое сентябрьское воскресенье.
Из Сен-Клу отправились мы на королевский фарфоровый завод в Севре. Можно было полюбоваться там колоссальными его произведениями — вазами, на которых писаны картины также искусно и тщательно как бы на холсте, можно было найти и вещи для продажи; но кому было покупать их? Этого рода промышленность более всех других размножилась во Франции, и фарфоровая посуда на частных заводах дошла до неимоверной дешевизны.
Мы кончили наше путешествие посещением еще двух королевских увеселительных замков, близко один от другого находящихся, Медона и Белльвю. Вид из последнего, как название его показывает, действительно прекрасен. В обоих заметны были свежие поправки, которыми хотели стереть следы губительной руки революционного варварства.
Все издержки этого странствования взяла на себя госпожа Литтльтон, которая им хотела угостить нас. Один длинный англичанин, кажется, играл тут роль её казначея: при выходе из каждого здания или заведения, проводникам совал он какую-то мелкую монету. Французы в этом случае очень учтивы, всегда скажут «мерси», а эти только с удивлением на него посматривали. Заметив это, я немного отставал и вручал от себя пятифранковый экю. «Видно, что мсье не англичанин», говорили проводники; «я русский», отвечал я, и они мне почтительно улыбались. Первые англичане, которые по заключении мира приехали в Париж, хотели удивить французов щедростью и сеяли золото: их всех величали милордами. После того люди не столь богатые стали в близком соседстве с отечеством селиться из экономии, и сделались очень расчетливы, даже чересчур.