Унылый, как навеки простившийся с утехами и радостями жизни, Иваська взмахнул кнутом, и бодрые монастырские кони побежали рысью, пофыркивая и помахивая хвостами и гривой.
— Эх вы, соколики! — воскликнула мать Секлетея. — Ги-ги-ги! По всем по трем, коренной не тронь! Пылай-гори-неси! Пускай вскачь! Пускай вскачь!
Последние слова сопровождались энергичными ударами пят, которые в пылу увлечения сыпались на Иваськову спину даже и тогда, когда он пустил коней вскачь.
Мы последовали за повозкой тихой рысцой, но и при этом условии я едва держался: каждый толчок грозил мне опасностию очутиться на дороге во прахе.
Описывая ежеминутно руками моими полукруги в воздухе, я невольно чувствовал зависть к практической непереборчивости средств для самоуспокоения, какую выказала сестра Олимпиада, равнодушно и безмятежно придавившая всею тяжестию своею плеча ниц лежащего отца Мордария, на обширном пространстве коих она удобно воссела и снова принялась за прерванное отъездом утоление аппетита.
Последнее обстоятельство тоже начинало меня смущать, ибо я, отправившийся в нежданное путешествие, не успев подкрепить сил своих пищею, уже чувствовал не только сильный голод, но и легкую тошноту, и чавканье юной спутницы, треск костей, запах снеди были для меня несносны. Плоть немощна, любезный читатель, и я, хотя смущаясь, хотя укоряя себя за малодушие, не раз глубоко вздохнул, надеясь привлечь на себя внимание и получить какую-нибудь кроху от избытка.
Надежда эта была тщетная: сестра Олимпиада не обратила на мои вздохи ни малейшего внимания.
Я чувствовал, что голова у меня начинает кружиться, и счел за лучшее громко охнуть.
— Что ты? — спросила, наконец, моя спутница.
Я поглядел на нее выразительными взорами.