— Да о чем это она, сердечная, так надрывается?

— Кто ее знает? То поминает об отце, то о каком-то женихе; иногда примется молиться, только не по-нашему. Уж она причитает, причитает — и каких-то святых угодников, и какую-то пречистую деву. Как я ни слушаю, а в толк не возьму. Только всякий раз, как начнет молиться, у меня от сердца отляжет: знаю, что после этого часика два даст мне вздохнуть; уймется плакать, как будто бы ни в чем не бывало; а там, глядишь, опять за слезы; да как расходится, так беги вон из светлицы. Попытайся-ка, Торопушка, распотешить эту заунывную пташечку; ведь ты на это горазд. Бывало, мне иногда на старости сгрустнется, а как ты придешь да примешься сказки рассказывать иль затянешь плясовую, так я…

— Так ты, мамушка, — прервал Тороп, — хоть сама плясать, так впору?..

— А что ты думаешь? Право, так. Смотри же, мой соловушко, не ударь себя лицом в грязь!

— Постараюсь, мамушка.

Буслаевна отодвинула железную задвижку, которою была заперта дверь в другую светлицу, и сказала ласковым голосом:

— Поди сюда, моя красоточка!.. Да полно плакать-то! Погоди, авось мы тебя развеселим… Ступай небось!

В дверях показалась девушка в голубом покрывале, и, прежде чем она успела вскрикнуть от радости и удивления, Тороп, к которому Буслаевна стояла спиной, подал ей знак, чтоб она молчала.

— Ну, вот видишь ли, — продолжала Буслаевна, — лишь только взглянула на этого детину, так уж тебе стало веселее? То ли еще будет! Дай ему развернуться: ведь такого балагура, как он, во всем Киеве не отыщешь. Садись-ка, светик мой, садись-ка и ты, Торопушка, да спой нам что-нибудь.

— Изволь, матушка, споем, — сказал Тороп, садясь на скамью против Надежды. — И если ты, красная девица, — имя и отчество твое не ведаю — до удалых песен охотница, так авось мое мурныканье придет тебе по сердцу.