— Какого старшого?

— Не твое дело, батюшка!.. Ох, худо: и ночи-то у нас не лунные, и день пришелся нечетный… Ну да и то сказать двух смертей не бывает, а одной не миновать.

— А что?

— Так, ничего. Попытаюсь, батюшка, попытаюсь! А покамест, не прогневайся, родимый: с другом посоветуюсь и спрошусь моей боярыни.

Сказав эти слова, старуха свистнула: черный кот ощетинился, замурлыкал и с одного прыжка очутился на столе, сова запрыгала на своей полке и замахала руками. Старуха свистнула еще — и черный кот вспрыгнул ей на одно плечо, а сова уселась на другом.

— Послушай, кормилец, — продолжала Вахрамеевна, — я на часок выйду, а ты останься здесь, да смотри, батюшка, что б тебе ни почудилось, а в сени не заглядывай; сиди да посиживай, как будто не твое дело, и коли больно страх разберет, так зачурайся про себя да заткни уши.

Старуха вышла вон. Оставшись один, Садко с невольным замиранием сердца, но с жадностью и нетерпением прислушивался к каждому шороху. Несколько минут в сенях все было тихо, и только снаружи бушевал ветер и гудел проливной дождь. Вдруг что-то, похожее на глухой шепот, потом на болезненный детский крик, раздалось за дверьми избы. Эти звуки, заглушаемые частыми ударами грома, превратились вскоре в какой-то судорожный дикий хохот, и в то же самое время в сенях поднялся такой ужасный стук и возня, что стены избушки заколебались и затрещала кровля. Несмотря на беспрерывные перекаты грома и вой ветра, Садко мог легко различать посреди этой стукотни безумный хохот колдуньи, пронзительное мяуканье кота и зловещий стон совы. Вдруг все затихло. Бурный вихрь завыл по лесу, и голос, в котором ничего не было человеческого, — голос, в котором сливались в одно все отвратительные звуки, существующие в природе, который напоминал и шипенье ядовитого змея, и карканье ворона, и последний охриплый стон умирающего, — проревел несколько непонятных слов. Вслед за этим раздирающий, невыносимый для слуха вопль оглушил Садко, что-то тяжелое упало в сенях на пол, потом снова все затихло. Садко хотел, но не в силах был зачураться; его оледеневший язык не двигался. Бледный, как мертвец, сидел он безмолвно на скамье и не мог пошевелиться ни одним членом.

Прошло около четверти часа. Буря усиливалась, но в сенях избы царствовала глубокая тишина. Наконец двери растворились, и Вахрамеевна вошла в избу. Ее исцарапанное лицо было все в крови, волосы растрепаны; как опьянелая подошла она, шатаясь, к столу и, сняв со стены решето просеяла сквозь него на столе несколько горстей ячменя перемешанного с черным куколем.

— Ух, батюшки, — промолвила она, обтирая себе лицо и вешая решето на прежнее место, — насилу отделалась! Ну, господин Садко, сослужила я тебе службицу! Чуяло мое сердце, что он сегодня больно гневен будет, да уж на то пошла. И то сказать — где гнев, там и милость. Жутко мне было, да зато и он изволил меня пожаловать. Теперь наше дело в шапке. Да что, что ты, кормилец? — продолжала старуха, взглянув почти насмешливо на своего гостя. — Ты, никак, так оторопел, что и словечка вымолвить не можешь?

— Ох, бабушка, — сказал, заикаясь, Садко, — напугала ты меня!