CLXXII.

Остатокъ дня и весь вечеръ, сидя на диванѣ и прижавшись другъ къ другу, мы провели въ безконечной бесѣдѣ людей, которые неожиданно и сразу стали вдругъ близки, и которымъ наскоро надо вплести свои интересы, вчера еще обособленные, въ одну общую ткань... Моя Вероника хотѣла знать все... И я сдѣлалъ подробный докладъ своему повелителю, начиная съ отъѣзда Зины...

(А какъ-разъ на этомъ мѣстѣ и обрывались въ рукахъ Елены мои мемуары. Послѣдующія записки, начиная съ картины "голоднаго года", я не присылалъ къ ней. Онѣ еще трепетали жизнью настоящей минуты, онѣ еще не остыли въ формѣ -- и я не рѣшался ихъ дать. Это была еще скрытая и тайная работа улья,-- а его обстановка -- потемки...).--

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Елена заговорила о Зинѣ.

-- Можно?

-- Пожалуйста...

-- Ты ничего не писалъ къ ней?

-- Нѣтъ, милая. Въ ея глазахъ, это -- было бъ насиліемъ...

-- И она ничего не писала?

-- Ни слова. И -- насколько я ее знаю -- она и не могла бы этого сдѣлать. Да и о чемъ ей писать? Она все ужъ сказала, и больше прибавить ей нечего...

-- Но, она же вѣдь любитъ тебя!--привставъ, сказала Елена, все еще, видимо, никакъ не умѣя найти объясненія этому холодному и непреклонному все.-- Вѣдь, это же -- фактъ!

-- Да -- любитъ, и очень любитъ. Но, не меня только. Она любитъ того, какимъ я ей казался. Въ этомъ вся и бѣда.

-- О, нѣтъ, дорогой мой!-- смотря куда-то вдаль, сказала Елена.-- Вы еще встрѣтитесь. he знаю я -- какъ и когда, но это будетъ (о, непремѣнно!): вы -- встрѣтитесь... Скажи мнѣ: ты не позволилъ бы мнѣ написать ей? Я бы знала -- что надо сказать ей...

-- О, нѣтъ, мой безкрылый ангелъ! на это я не могу согласиться. Я очень люблю Зину. И она это знаетъ. Но это далеко еще не значитъ, что я способенъ просить милостыню... Я почтительно, посторонился и подчинился ея приговору. Вѣдь, и по ступенямъ храма надо всходить, а не всползать на четверенькахъ! Правда, и у Шекспира есть даже (въ его "Цимбелинѣ") диѳирамбъ "низкой двери", которая "молиться Небу учитъ"... Но я и вообще не умѣю молиться. И если мнѣ и рисуется храмъ, то съ очень высокой дверью, входя въ которую, "склоняться" не надо... Пріятно и можно склоняться къ ногамъ любимой женщины,-- но, вѣдь, это -- прекрасное и великолѣпное право любимаго, а не рабья приниженность, просящая милости... Да и зачѣмъ? Ни я не могу этого сдѣлать, ни Зинаидѣ Аркадьевнѣ этого вовсе не нужно...

Елена молчала. Она все еще задумчиво смотрѣть куда-то -- въ далекую перспективу своихъ думъ... О чемъ она думала? Я потянулся къ ней и привлекъ ее ближе -- къ себѣ...

-- Ну, давайте же ваши прелестныя ручки...-- сказалъ я, опять начиная возиться съ этими великолѣпными, изящными ручками, поочередно цѣлуя то ту, то другую и детально разсматривая ихъ чудную лѣпку.-- Я все еще вотъ никакъ не могу достаточно налюбоваться ими! Я вотъ, завтра ѣду -- и очень буду скучать по этимъ скульптурнымъ ручкамъ, которымъ пришла охота возиться съ судьбой такого инвалида, какъ -- я. Которымъ (когда еще!), при первомъ нашемъ знакомствѣ, пришлось уже охранять меня отъ костлявыхъ лапъ кошмара... Помнишь бредъ мой? Онъ всталъ! онъ ходитъ!..

-- Да, да! (помню),-- это ужасно! И какъ мнѣ было тогда тяжело провожать тебя, милый! Какъ врачъ, я хорошо понимала, что тебѣ надо уѣхать. И именно такъ, какъ у тебя это сказано -- "въ затишокъ двойныхъ рамъ". Надо было смѣнить впечатлѣнія; нужны были иныя условія жизни, чтобы дать вздохнуть нервамъ... Твое тогдашнее душевное состояніе было изъ рукъ вонъ плохо! Видѣла, знала... и -- мучилась... Я теряла тебя, и теряла надолго! Навсегда, можетъ быть... А я уже любила тебя,-- любила въ первый да и въ послѣдній разъ! И вотъ -- надо было молчать, смѣяться, шутить, болтать о пустякахъ, то-есть -- лгать, притворяться... А no ночамъ -- рыдать, уткнувшись въ подушку; шептать тебѣ ласковыя слова -- и знать, что ты никогда не услышишь ихъ! Это было ужасно... Я нѣсколько разъ хотѣла прійти и сказать тебѣ:-- "Милый, я люблю тебя!" -- и не могла этого сдѣлать. А минуты бѣжали.-- "Что я дѣлаю! Я теряю время. Пойду и скажу ему. Когда? Завтра утромъ"... (Къ тебѣ кто-то пришелъ -- и мнѣ помѣшали.) -- "Вечеромъ,-- онъ будетъ одинъ"... (Но ты куда-то ушелъ.) -- "Завтра утромъ, или -- никогда: поздно будетъ!"... Но пришло и завтра, и я тебя видѣла, помогала даже укладываться (сама себѣ рыла могилу),-- и ничего не сказала. Вещи выносятъ. Извозчикъ пріѣхалъ. Ты одѣваешься... У меня и фраза готова, цѣлая рѣчь (я заучила ее):-- "Абашевъ, простите. Я знаю: это непринято, это безтактно. Но это выше моихъ силъ. Я люблю васъ, какъ сумасшедшая! Я не могу съ вами разстаться. И если я вамъ нравлюсь, какъ женщина,-- возьмите меня просто въ любовницы"... Но слова эти застряли гдѣ-то въ груди и не вышли наружу... Ты уѣхалъ. Я осталась одна въ пустыхъ комнатахъ (твоихъ комнатахъ!). Я стала на колѣна -- и... (не смѣйся, мой милый!) стала молиться,-- молиться вслухъ, наивными, дѣтскими словами, какъ молилась когда-то давно-давно, ребенкомъ еще, плача и прося помочь мнѣ и вернуть мнѣ тебя... И Тотъ, Кому я молилась не слышалъ! равнодушно шумѣлъ городъ. Смеркалось. Звонили колокола... И глухо молчала пустая твоя комната. Тебя не было! Я была одна! И какъ я бранила себя, какъ проклинала... за то, что въ силу какого-то такта, въ угоду какой-то глупой непpинятости, я не могла порвать этихъ гнилыхъ путъ -- и ничего не сказала! Я рыдала и рвала свои волосы... А потомъ -- какъ-то сразу -- затихла, подняла свой крестъ и -- пошла... Меня смирила и подавила мысль (холодная, жуткая и жесткая, какъ камень): онъ не любитъ... И вотъ -- видишь: я ошибалась... Меня любила обо мнѣ помнили, обо мнѣ мечтали и грезили,-- меня называли "своей Вероникой"...

Большіе, прекрасные глаза Елены сверкали слезами...

Я, содрогаясь весь, слушалъ эту музыку словъ, эту чудную исповѣдь любящей женщины -- и ясно вдругъ поняла что это -- посланій взмахъ крыльевъ... что жизнь ничего уже больше не дастъ,-- что это ужъ все;-- что красота, молодости счастье (а я созерцалъ это),-- все то, что рыдаетъ въ сонатѣ Бетховена, чаруетъ въ картинѣ Муpильо, позируетъ въ мраморахъ статутѣ смѣется въ стихахъ Гейне, потрясаетъ въ словѣ Шекспира,-- все это иной разъ подходитъ вплотную и обжимаете цѣлуетъ и шепчетъ устами насъ любящей женщины... "все остальное -- "плачъ и скрежетъ зубовный", и -- вступая туда, за порогъ личнаго счастья -- тамъ надо одѣться въ стальныя мысли Зенона...

А ночью (я лежалъ ужъ въ постели) розоватый свѣтъ ночника въ полумракъ красилъ комнату. Тихо было. Сердце только стучало въ груди... Я напряженно смотрѣлъ на припертую дверь и -- ждалъ Веронику,-- она мы? сказала: "приду"...

...Это -- все. Это -- послѣдній взмахъ крыльевъ...-- трепетало во мнѣ.-- А тамъ, послѣ -- все, что угодно!

За окномъ, далеко, во мракѣ, стенали свистки паровозовъ...

...Знаю, знаю: это -- тамъ, за порогомъ личнаго счастья,-- тамъ, гдѣ "плачъ и скрежетъ зубовный",-- куда надо итти, одѣвшись въ стальныя мысли Зенона. А--здѣсь...

Дверь отворилась -- и на порогѣ ея показалась стройная фигура въ бѣломъ. Розоватый свѣтъ ночника жадно прильнулъ къ ней и скользнулъ по фигурѣ ломакой линіей... Она гибко ступала въ ночныхъ бархатныхъ туфелькахъ, въ которыхъ тонули милыя, бѣлыя ножки. Она присѣла ко мнѣ на постель, уронивъ на колѣна голыя руки. Упругая грудь ея колыхалась -- и тонкая рубаха трепетала на ней и скользила съ плеча. Я потянулъ ее внизъ -- и жадно припалъ къ обнаженной груди Вероники... Она вскинула руки -- и прильнула ко мнѣ, стараясь спрятать стыдливое личико... Полурасплетенная коса пришла къ ней на помощи прикрывъ ея грудь... Я отстранялъ и цѣловалъ эту ревнивую сѣнь золотистыхъ волосъ, путаясь въ нихъ и тщетно борясь съ ними...

-- Милый! милый! мнѣ -- стыдно...-- тихо шептали мнѣ теплыя губки и язвили меня поцѣлуями...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .