CXXIII.

Въ концѣ февраля пошли дожди, вперемежку съ морозами,-- и картина зимы преобразилась до неузнаваемости. Это было поистинѣ нѣчто сказочное и фантастическое... Покрытая толстымъ слоемъ прозрачнаго льда равнина, при свѣтѣ солнца, сверкала такъ ослѣпительно, что больно было смотрѣть. Зато -- при мягкомъ свѣтѣ луны трудно было оторваться отъ этой чудной картины... Во время закатовъ и утреннихъ зорь равнина отливала всѣми красками неба...

Въ одномъ изъ такихъ закатовъ, когда все было покрыто розовой дымкой, я на бѣгункахъ поѣхалъ къ Зинѣ.

-- Сегодня мой путь къ тебѣ устилали розы...-- сказалъ я, здороваясь съ ней.

-- И пусть эти розы не вянутъ на нашей дорогѣ!-- отвѣтила Зина.

-- Да. Но всякія розы имѣютъ шипы...-- не утерпѣлъ и сказалъ я.

-- Конечно. Но только не розы метафоры...

И никто изъ насъ (ни Зина, ни я) не подозрѣвали того, что "шипы" эти были къ намъ близки...-- "Въ мірѣ все подтасовано,-- это старая истина; ее разсказалъ какой-то аббатъ на вечерѣ у Дидро"...-- сказалъ гдѣ-то Герценъ. И надо думать -- аббатъ этотъ правъ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вечеромъ, за чайнымъ столомъ, я и Костычовъ толковали о грядущей голодовкѣ и о томъ что наши бюрократическіе сферы, разбуженныя прессой, взялись-таки за умъ, и, мало-по-малу, просыпаются отъ своей спячки, смекнувъ наконецъ, что на Шипкѣ спокойно не все...

-- Ждутъ голоднаго тифа...-- криво усмѣхнулся Костычовъ.-- Заговорили объ увеличенъ штата врачей. А то, вѣдь, у насъ -- какъ? Въ нашемъ уѣздѣ, напримѣръ, и одного эпидемическаго врача нѣтъ! Случись что... (и безъ голоднаго тифа), такъ и ткнуть некого... Удивительные порядки! Положимъ они и начнутъ такъ все-равно, ничего не сдѣлаютъ... Загрязнутъ въ своихъ перепискахъ и отпискахъ, какъ въ трясинѣ... А дѣла будетъ много, очень много!-- раздумчиво сказалъ онъ.

Вошла Гаша.

-- Почту привезла -- сказала она, кладя на столъ груду журналовъ, газетъ и писемъ...

Я взялъ одну изъ газетъ и погрузился въ нее. Зина просматривала иллюстрированныя изданія. Костычовъ торопливо вскрывалъ пакеты изъ Управы, и, недовольный чѣмъ-то, бурчалъ себѣ подъ носъ...

-- А! вотъ пріятная новость!-- громко сказалъ онъ.-- Зина! Елена Плющикъ (вотъ -- пишетъ...) назначается къ намъ въ губернскій городъ санитарнымъ врачомъ, и мѣсяца черезъ два будетъ у насъ... Вотъ, не ожидалъ! Чудная дѣвушка... Зина, ты рада?

-- Да, да! Я очень люблю ее..-- торопливо сказала она и неожиданно встала и вышла...

Костычовъ ничего не замѣтилъ. Я только видѣлъ, какъ мертвенно поблѣднѣла она...

Я немножко пождалъ и пошелъ вслѣдъ за ней...

...Вотъ оно -- началось!-- мелькнуло, во мнѣ, когда я торопливо шагалъ по ступенямъ лѣстницы въ комнату Зины.-- "Въ мірѣ все подтacoванo"...-- вспомнилось мнѣ, когда я входилъ къ ней...

Она сидѣла, потупясь, въ большомъ креслѣ, уронивъ на колѣни руки, и -- когда я вошелъ -- черные глаза ея вопросительно вперились въ меня...

-- Валентинъ,-- тихо сказала она, когда я, подсѣвъ къ ней, взялъ ее за руки:-- скажи мнѣ: ты зналъ это и раньше -- да? Ты зналъ, что... (голосъ ея дрогнулъ -- и она сухо закашлялась),-- что Елена Владимировна ѣдетъ сюда?

-- Нѣтъ, Зина, не зналъ.

-- Ты говоришь мнѣ неправду!

-- Ты такъ полагаешь? Ну а ты Зинъ могла бы солгать мнѣ?

-- Нѣтъ!-- рѣшительно сказала она.

-- Ну, а то, что я могу это сдѣлать, тебѣ это кажется вполнѣ допустимымъ?

Она рванулась ко мнѣ -- и обвила мою шею руками...

-- Прости меня, милый!-- сказала она и -- заплакала...

-- Но, о чемъ же ты, Зина?

-- О томъ, что я такая дурная, мелочная, ревнивая... О многомъ! Ты же, вѣдь любишь ее -- да?

-- Люблю, Зина. И ты знаешь объ этомъ. Для тебя это не тайна.

-- И ты ей скажешь объ этомъ?

-- Нѣтъ Зина.

-- Но, почему?

-- По очень многимъ причинамъ Зина...

-- Но, вѣдь положеніе вещей измѣнилось! Ты не говорилъ и мнѣ, а потомъ вотъ -- сказалъ же...

-- Да. Но, если бъ я сказалъ раньше ей, я не сказалъ бы тебѣ, и -- обратно... Я слишкомъ счастливъ Зина! Я слишкомъ многимъ владѣю, и не имѣю права на большее... Нѣтъ! я ничего не скажу ей. Зачѣмъ? Мы были и останемся друзьями. Ты знаешь: я умѣю молчатъ, когда это нужно. И обратно (ты знаешь и это): я такъ же умѣю и говорить все, не оставляя въ тѣни ничего,-- все, что боится даже и самаго осторожнаго и нѣжнаго прикосновенія слова... Такъ именно я говорилъ и съ тобой (помнишь?); и меня удивило, что ты могла меня заподозрить во лжи... Я очень дурной человѣкъ, но лгать не умѣю...

Она закрыла мнѣ ротъ поцѣлуемъ...

-- Но, Валентинъ, скажи мнѣ: ты счастливъ и радъ, что она будетъ здѣсь?

-- Не знаю. Я очень люблю ее... (Зина вздрогнула.) -- И очень хотѣлъ бы видѣть ее. Но -- ты видишь -- обстоятельства нашей встрѣчи сложились такъ, что я не могу желать этой встрѣчи. И -- не стану скрывать -- меня угнетаетъ это... Зина! сумѣй отнестись объективно, и постарайся понять меня... Представь, что не тебѣ бы я первой сказалъ свою тайну, а -- ей. И не она бы сейчасъ, а -- ты, дорогая, любимая, милая, шла къ намъ навстрѣчу, и я былъ бы поставленъ въ такое положеніе, что долженъ былъ бы бояться увидѣть тебя,-- увидѣть васъ вмѣстѣ... Пойми, что я не хотѣлъ бы переживать ничего такого, что могло бы быть обиднымъ для той, которой я ничего не сказалъ, ничего не скажу, но которой я все же хотѣлъ бы открыто и смѣло смотрѣть въ лицо... Я хотѣлъ бы имѣть у себя за плечами такіе поступки и такія переживанія, о которыхъ я могъ бы сказать не краснѣя...

-- Но чего же ты собственно хочешь? Скажи мнѣ...

-- Ничего, Зина, особеннаго. Хочу я того, чтобы ты смотрѣла на это спокойно и просто. Вѣдь, ничего у насъ съ тобой не измѣнилось, все осталось по-старому.Ты знаешь меня, и любишь меня, и вѣришь въ мое чувство (а оно -- неизмѣнно); ты знаешь и тайну мою. И я хочу вѣрить въ то, что тайна эта въ хорошихъ рукахъ,-- вотъ въ этихъ самыхъ великолѣпныхъ и восхитительныхъ ручкахъ, которыя я такъ люблю, въ которыхъ лежитъ мое счастье, моя боль, моя мука и моя потребность -- имѣть право открыто и смѣло глядѣть въ глаза всѣмъ... Слушай, Зина: я -- не Самсонъ, и не могу имъ и быть; не Далила и ты, но ты можешь ей стать -- и занести надо мной-свои ножницы...

Зина молчала.

-- Да, да,-- все это такъ. Но... все это такъ необычно и такъ неестественно...-- раздумчиво, тихо сказала она, щуря глаза и, словно, стараясь во что-то всмотрѣться...

-- Э, Зина! На эту тему можно говорить и много и долго... Я ни въ чемъ не оправдываюсь ничего не доказываю и ровно ничего принципіально не устанавливаю. Я никогда на эту тему серьезно не думалъ и никакихъ проблемъ семьи не рѣшалъ. Это было внѣ поля зрѣнія моихъ интересовъ. Я конечно, какъ и всякій мыслящій человѣкъ могу имѣть по этому поводу свои взгляды, свои наблюденія, свои принципы. Повторяю, я не имѣю претензіи опредѣленно высказываться по этому сложному и больному вопросу. Я только ратую за то, чтобы имѣть право оставаться самимъ собой казаться тѣмъ чѣмъ я есть и не накладывать на себя "естественнаго"" и "обычнаго" грима... Тайны этого "обычнаго" грима я знаю, и не имѣю основанія быть имъ особенно очарованнымъ. Очень возможно, что я, можетъ быть, и очень неудачно скроенъ (тамъ гдѣ-то, въ мастерской природы); что я могъ быть "и лучше, и краше": но, что съ этимъ подѣлаешь! Чѣмъ богаты -- тѣмъ и рады. И, волей-неволей, а меня надо брать такимъ, каковъ я есть. И очень возможно, что тому, кто неосторожно рѣшился на этотъ шагъ (взять меня), придется потомъ не разъ и раскаяться, и -- вполнѣ основательно. Но... при чемъ же здѣсь я? Я, вѣдь, только и могъ, что -- мучительно сознавать ту непріятную истину, что я балластирую тяжелымъ и ненужнымъ грузомъ чужую жизнь, и что я -- ошибка этой чужой жизни,-- ошибка, особенно тяжелая тѣмъ, что ее можно развѣ только устранить, но не исправить. Какъ видишь Зина.-- я далеко не очарованъ собой и все же имѣю претензію (для меня, можетъ быть, и особенно умѣстную) -- не лгать и оставаться самимъ собой, и только на этомъ фундаментѣ и строить свое личное счастье. У Маковскаго есть одна дивная картина, Я не о технической сторонѣ говорю этой картины; меня занимаетъ не это (я даже не помню -- какъ она написана,-- вѣроятно, хорошо),-- меня поглощаетъ ея содержаніе... Я говорю о его "Свиданіи". Къ грязному, вихрастому и противному мальчугану, отданному въ городъ "въ ученіе" къ кузнецу, пришла провѣдать его -- мать, далекая, деревенская гостья. Она сидитъ пригорюнившись и, сквозь слезы, смотритъ и не можетъ насмотрѣться на свое дорогое дѣтище... Она принесла ему "гостинчикъ" -- калачъ. И онъ стоитъ передъ ней, въ оборванномъ, грязномъ кожаномъ фартукѣ, на невозможно-грязныхъ ножонкахъ-лапахъ и ѣстъ этотъ калачъ. Мальчуганъ этотъ не милъ и противенъ всѣмъ. Но -- что въ томъ! Для матери -- онъ дороже всего на свѣтѣ... И надо видѣть, съ какимъ она выраженіемъ смотритъ на этого оборвыша! Я всегда застывалъ передъ этой картиной, и не сразу смекнулъ -- почему. Я -- завидовалъ... Да,-- я завидовалъ этой всеобъемлющей любви, внѣ всякихъ правъ на эту любовь со стороны того, кому ее дарятъ, ничѣмъ незаслуженную, ничѣмъ неоправданную, а такъ -- зря, даромъ, какъ даритъ насъ небо... Вотъ и сейчасъ: я стою предъ тобой, недостойный, незаслуженно тобою любимый, безъ вины виноватый, и прошу тебя, мое ясное, чистое, лазурное небо...

Зина рванулась ко мнѣ, обвила меня нѣжно pуками, и вся прильнула ко мнѣ...

-- Не говори, не говори такъ! Зачѣмъ! Ты лучше всѣхъ, ты чище всѣхъ! Милый, желанный мой!!.

Она разрыдалась -- и не скоро могла успокоиться...