. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

-- Да... Такъ вотъ какъ все это сталось. Не правда ли, какъ все это странно?-- говорилъ я, уже сидя за чайнымъ столомъ и заканчивая свою сказку-быль о запустѣвшемъ крыльцѣ. Когда я пріѣхалъ сюда и вдругъ васъ увидѣлъ, первое впечатлѣніе этого разительнаго сходства было такъ неожиданно, что я едва не вскрикнулъ... И я тогда же подумалъ, что живи мы съ вами въ средніе вѣка, т.-е. нѣсколько столѣтій назадъ, я бы донесъ на васъ, куда слѣдуетъ, и васъ бы сожгли на кострѣ. Вы смѣетесь? Напрасно. Тогда люди были умнѣй: вѣрили въ вѣдьмъ и сжигали ихъ на кострахъ. И, знаете, исключительная, кричащая красота (ну, вотъ какъ ваша; вѣдь, вы, Саша, очень красивы, вы -- красавица!) --красота эта была однимъ изъ вѣрныхъ признаковъ того, что женщина -- вѣдьма. А тутъ еще и другія улики... Въ самомъ же дѣлѣ, мнѣ. вотъ сейчасъ... сколько? двадцать семь лѣтъ; а на крыльцѣ я васъ видѣлъ -- мнѣ было лѣтъ десять. Назадъ тому значите семнадцать ужъ лѣтъ. Вамъ сколько?

-- Мнѣ двадцать одинъ.

-- Ну, вотъ! А вамъ должно быть ужъ подъ сорокъ... Вотъ, вамъ и улика. Непремѣнно бъ сожгли! Я въ этомъ увѣренъ. И я бы самъ и костеръ поджигалъ...

Саша смѣялась. Но въ лицѣ- у нея (я не переставалъ его наблюдать) было сейчасъ что-то новое. Курчавая эта головка о чемъ-то смекала... Но что особенно рѣзко мѣняло его, такъ это -- глаза Саши. Въ нихъ сейчасъ не сквозило ужъ то, раньше, часто мной наблюдаемое, особенное освѣщеніе загадочно непроницаемой ясности, которая, какъ прибрежная рябь мелкой воды, сразу -- и кажетъ вамъ дно, и въ то же самое время мѣшаетъ его разсмотрѣть, одѣвая прозрачнымъ и лживо гнутымъ стекломъ мелкоструйной воды эту, казалось бы, и вовсе къ вамъ близкую, мелкую, и всеже вамъ никогда вполнѣ недоступную тайну, такъ заманчиво яснаго и такъ близко сквозящаго дна...

Говорятъ, что такъ смотрятъ русалки. Вѣроятно. И вотъ, именно этого-то русалочнаго выраженія въ глазахъ Саши сейчасъ и не было. Обратно -- глаза эти стали глубоки, и не лучились уже и не мерцали, а бархатисто нѣжно голубили. Они не сулили уже ничего; они даже не звали; они откровенно и просто, безъ словъ, говорили: "если хочешь -- иди къ намъ, и мы приголубимъ тебя и согрѣемъ; мы разскажемъ тебѣ нашу простую, нехитрую тайну, и ты уже знаешь ее -- да, мы любимъ тебя, и -- давно"... Но, бывало и такъ, что глаза эти вдругъ загорались пытливымъ вопросомъ: "ну, а ты?-- вопрошали они:-- ты-то насъ любишь? Если любишь -- зачѣмъ ты молчишь и не скажешь, что любишь? А если нѣтъ -- такъ, зачѣмъ же ты намъ разсказалъ о какомъ-то крыльцѣ и какой-то тамъ дѣвушкѣ? О, можетъ быть, ее ты и любишь?" -- ревниво вдругъ загорались эти глаза... Но, это бывало порывомъ. Мигъ -- и глаза Саши вдругъ погасали и тупились, и виновато просили простить ихъ, забыть ихъ упрекъ и не помнить вины ихъ...

-- Валентинъ Николаевичъ!

-- Что?

-- И вы, потомъ, послѣ... Вы никогда не видали ее, эту дѣвушку?-- спросила вдругъ Саша.

Она, видимо, и сама не ожидала, что спроситъ (вопросъ этотъ вырвался). Саша смутилась, и блѣдныя щеки ея слабо вспыхнули...