Я говорилъ о Гуковскомъ, о нашей совмѣстной жизни съ нимъ,-- и предо мною, какъ живая, вставала фигура худощаваго, стройнаго мальчика, въ сѣрой шинели (такимъ я его видѣлъ въ лощинѣ); или та же фигура склонялась къ столу, надъ истрепанной, помаранной отмѣтками книгой; и свѣтъ дешевенькой лампы ярко освѣщалъ это худое, блѣдное лицо съ темнымъ пушкомъ на верхней губѣ,-- лицо, которое, когда оно поднималось отъ книги, украшалось черными и всегда немножко задумчиво-грустными глазами юноши...

Вставала изъ мрака прошлаго и комната наша,-- скучная, мрачная, съ однимъ узкимъ окномъ на западъ, который (такъ рисуетъ мнѣ память) розовѣетъ румянцемъ заката морознаго, зимняго дня. Безконечное море крышъ города уступами всползаетъ въ гору, и надъ ними величаво высится изящно-вычерченная линія купола огромнаго собора, съ шпилями его двухъ колоколенъ. И этотъ серебристый куполъ, и эти уходящіе къ небу шпили, и эти безконечныя крыши,-- все это горитъ румянцемъ заката. На радужномъ фонѣ зари вспыхнула первая звѣздочка...

-- Пойдемъ...-- говоритъ Гуковскій.

Мы надѣваемъ шинели. И вотъ -- улица, толпа... Снующіе взадъ и впередъ экипажи. Ярко-освѣщенныя окна домовъ. Аптека. Запахъ лекарствъ и мелодичный, вкрадчивый звонъ ея тихо отворенной двери выходящей оттуда молоденькой, стройной, чему-то смѣющейся дѣвушкой. Площадь. Удушливое, хриплое дыханіе водокачки... Перспектива улицъ. Бѣлая, уходящая въ небо, колокольня высокой, задумчивой церкви. Деревья вдоль по бульвару -- молчаливыя, грустныя, покрытыя инеемъ. Мы переходимъ улицу. Согбенная фигура старухи въ рубищѣ тоже плетется, еле ступая... Крикъ: "берегись!" и, обдавая насъ теплымъ дыханіемъ красиво-оскаленыхъ ртовъ, мимо насъ рванулась бѣшеная пара вороныхъ... И, вмѣстѣ съ ними, быстро мелькнула изящная фигура женщины, съ роскошью русыхъ волосъ и трепетно вьющейся вуалеткой, которая, какъ хвостъ кометы, рѣетъ за русой головкой... Упавшая навзничь старуха шлетъ вслѣдъ за-нею проклятья и -- силится встать... Мы помогаемъ ей, и я осязаю подъ этой грудой тряпья кости скелета...

...И незамѣтно, какъ наступаетъ сонъ, сознаніе мое, какъ брошенная на полъ ртуть, разбилась, разсыпалась въ разныя стороны... Оно унеслось въ бѣшеной скачкѣ мимо промчавшейся пары, прильнувъ къ этой русой головкѣ-кометѣ; разлилось въ толпѣ; запуталось въ серебрѣ этихъ пышныхъ кудрей молчаливыхъ и грустныхъ деревьевъ; ушло, вмѣстѣ съ ломанной линіей каменныхъ глыбъ, вверхъ по стѣнѣ колокольни, въ это глубокое, синее небо и вплелось въ серебристое кружево звѣздъ... И я погрузился въ волны затѣйливыхъ, какъ греза, и неуловимыхъ, какъ тѣнь, образовъ, которые были такъ своеобразны и такъ прихотливо-изжины, что -- и при всей осторожности даже -- не вынесли бы прикосновенія слова, которое способно было бы развѣ только спугнуть ихъ, какъ станицы пугливыхъ и вольныхъ птицъ: ты къ нимъ -- и трепетныя стаи пернатныхъ шумно срываются съ мѣста и тонутъ въ пространствѣ... Это была Вальпургіева ночь бреда, во всей своей мозаической пестротѣ, съ тою только разницей, что та, описанная Гете ночь, загружена грубо-стасованными и подогнанными символами, и слишкомъ ужъ неуклюже-схематична, чтобы быть истинно-художественной картиной; и, обратно, пестрая, скользнувшая передо мною фантазма дышала всей непередаваемой прелестью своей безыскусственности... О, да! въ бреду и во снѣ мы всѣ -- геніальные художники. И безспорно, со временемъ, и, можетъ быть, въ недалекомъ будущемъ, эта таинственная и еще пока неизслѣдованная область безсознательныхъ процессовъ нашего мозга во время сна и бреда откроетъ человѣчеству новые законы творчества, вручивъ ему иные и пока еще имъ неиспользованные пріемы и принципы высоко-художественныхъ концепцій въ мірѣ искусства...

Итакъ: передо мною "цѣпью жемчужною" скользила пестрая фаланга трепетныхъ образовъ... Иногда она разрывалась, давала мѣсто какой-либо отдѣльной картинѣ, и снова смыкалась въ одну сплошную "жемчужную цѣпь", пока опять какая-нибудь подробность этой сплошной арабески не обращала на себя вниманія и не разрасталась въ картину. Но, вотъ, въ этой хаотической, сотканной изъ образовъ симфоніи стали пропрыгивать мрачныя, жуткія нотки, неуловимыя и пока еще глухія и неясныя; но, я уже ждалъ и боялся чего-то... И вотъ, "жемчужная цѣпь" эта порвалась, распалась на звенья, растаяла и поглотилась густой, непроницаемой пеленой пустоты. И пустота эта, черная, жуткая, была -- занавѣсъ; и за ней -- я зналъ это -- таилось что-то и, вотъ-вотъ, должно было выступить. И вотъ невидимая занавѣсь эта словно взвилась и это что-то, чего я боялся и ждалъ, оно перестало таиться и выступило...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

...Это былъ сѣрый гранитный дворецъ, мрачный, таинственный и величаво-угрюмый, съ лабиринтомъ безконечныхъ комнатъ, пустыхъ и таинственныхъ, со сложной путаницей темныхъ лѣстницъ и уходящими туда и сюда перспективами коридоровъ... Глухо и жутко въ немъ. Но, что въ томъ? Она, высокая, черноволосая и блѣднолицая, съ ласкающимъ взглядомъ большихъ, бархатистыхъ и черныхъ какъ ночь глазъ, она -- здѣсь; она -- хозяйка и царица дворца. И я тамъ, въ этомъ дворцѣ. И не одинъ я, а и -- много много другихъ... И мы давно уже тамъ. И она, эта черноволосая красавица -- центръ, къ которому стремится все. Она -- то, чему молимся, служимъ и поклоняемся мы. Я путаюсь по этимъ высокимъ, мрачнымъ комнатамъ, по этимъ гулкимъ, словно стонущимъ за мной коридорамъ, поднимаюсь и спускаюсь по этимъ безконечнымъ лѣстницамъ и содрогаюсь отъ этой мертвой, рокочущей эхомъ моихъ шаговъ пустоты... Но, что въ томъ? Она, къ которой стремится все существо мое, она -- здѣсь, и ничего больше не нужно. О, только бъ дойти къ ней, отыскать ее здѣсь, припасть, замирая отъ счастья, къ ногамъ ея и коснуться губами краевъ ея платья... Только бъ дойти!.. Но, зачѣмъ этотъ мракъ? этотъ ужасъ? Зачѣмъ эта страшная комната, которая притаилась гдѣ-то въ этомъ лабиринтѣ и молчаливо ждетъ и караулитъ меня?.. Въ ней, на полу, въ огромной каменной, украшенной барельефами гробницѣ, лежитъ, увитый просмоленными пеленами, худой, высокій трупъ-мумія, съ острымъ, желтымъ, страшно выступающимъ кверху окаменѣлымъ лицомъ, оттянутые углы рта котораго морщатъ прилипшія къ деснамъ щеки его, и кажется, что трупъ-мумія смѣется молчаливымъ желтымъ смѣхомъ... Зачѣмъ этотъ ужасъ?... Я стараюсь пройти и миновать этотъ страшный покой -- и нѣтъ! комнаты становятся глуше, мрачнѣй и таинственнѣй; на меня уже дышетъ холодомъ склепа; я слышу уже этотъ особенный, слащаво-смолистый запахъ, который царитъ въ этомъ страшномъ покоѣ; я круто сворачиваю въ стороны, я возвращаюсь назадъ, я стараюсь уйти; но эта страшная комната словно ловитъ меня... И вотъ, съ замирающимъ отъ ужаса сердцемъ и содрогаясь весь, я вступаю въ нее и почти пробѣгаю по ней, озираясь на эту молчаливую гробницу, и вижу окаменѣлое, желтое, какъ пергаментъ, лицо смѣется своимъ ужаснымъ желтымъ смѣхомъ... И не разъ, и не два, а много-много разъ я съ разныхъ сторонъ и въ разныя двери входилъ и пробѣгалъ эту комнату, оставляя ее за собой, для того, чтобы снова имѣть ее впереди... Это было ужасно...

Я пробовалъ крикнуть:

-- А!..