Впрочем, все эти отбрыкиванья Петра Петровича кончаются все-таки тем, что он начинает понимать, в какую трясину завели его мистические экстазы и братанье с народом при помощи кабаков и Матрены. "То -- ужас, петля и яма: не Русь, а какая-то темная бездна востока прет на Русь из этих радением истонченных тел"... Гуго лево на миг мелькнуло перед ним, и он подумал: "Чисто там все и непорочно; там хотя нет тайного зова, издалека сладостного, а вблизи грязного". "После радений с тупою болью головы он вставал, с тошнотою, с пресыщением душевным -- и все, что случалось с ним накануне, теперь казалось ему мерзким, стыдным и страшным". И уже "не любой казалась ему Матрена: она ему казалась бабехой грязной, глупой и притом чересчур жадной до грубых ласк". Понятно, что после этого Дарьяльскому невозможно было оставаться на "востоке". Непонятно только, почему мудрый его друг, астролог Шмидт, усмотрел в похождениях Петра нечто грандиозное, так сказать -- космическое.
-- Верьте мне, -- проповедует Шмидт, -- только великие и сильные души подвержены такому искусу; только гиганты обрываются так, как Петр...
В унисон со Шмидтом говорит и сам автор от своего уже имени: "И этот путь для него был России путем -- России, в которой великое началось преображение мира, или мира погибель".
Странно как-то слышать такие большие слова по поводу нелепых метаний запутавшегося, неустойчивого человека. Вопрос о Востоке и Западе -- великий вопрос, сложный и захватывающий основные проблемы человеческой культуры. Вопрос о грядущих путях России, о преображении всего ее быта и облика -- быть может, самое важное, что сейчас волнует всех, кто еще не отупел и не махнул рукою на все. Но нельзя же эти огромные задачи сводить к символизму и хлыстовщине. Пусть необходимо и желанно сближение различных слоев нашего народа, пусть в самом деле зависит от этого будущее нашей страны и нарождение той активной силы, которая выведет нас из тьмы обстоящих нас бед. Но немыслимо ждать осуществления этого процесса на почве неврастенического сектантства. Понятно, что дребезжащие нервы развинченного интеллигента могут отозваться на истерическое безумие "голубиных" радений, с их половым исступлением и прочими эксцессами. Но надо же понимать, что истерия, в какие бы формы она ни отливалась, есть не сила, а слабость, и мистика, пленяющая Дарьяльских, есть, конечно, не "преображение", а "погибель".
Таким образом, трилогия Андрея Белого -- по крайней мере, в первой своей части -- стоит не очень многого с точки зрения идейно-психологического содержания. Она типична, как характерный и обличающий продукт народнических устремлений нашего символизма -- и только. Ни одного вопроса, действительно волнующего широкие круги людей ищущих и жаждущих, она не поможет не только разрешить, но даже осветить.
Но Андрей Белый не желает, чтобы к искусству подходили с точки зрения содержания. В только что вышедшем, весьма объемистом сборнике своих теоретических статей ("Символизм", изд. Мусагета) он, между прочим, весьма гневно обрушивается на всю нашу критику именно за то, что она, интересуясь содержанием и пренебрегая формой, систематически портила и портит художественный вкус нашей публики, рекламирует пошлые бездарности и замалчивает истинные таланты [Эти положения развиваются в разделе I и разделе IV статьи "Лирика и эксперимент" (1909). См.: Белый Андрей. Критика. Эстетика. Теория символизма: В 2 т. М., 1994. Т. I. С. 181--183, 222--223.]. Я отнюдь не склонен отрицать, что на душах наших критиков есть немало серьезных грехов, но никак не могу признать, что критика обязана заниматься исключительно формальным анализом произведений искусства, особенно такого, образчики которого дает сам Андрей Белый в той же книге. Подумайте только, что для разбора превосходного стихотворения Пушкина: "Не пой, красавица, при мне...", состоящего из 16 строк, Андрею Белому понадобилось целых 32 страницы in-4о, и притом он исполнил только одну четверть поставленной себе задачи, а остальные три четверти отложил до другого случая. Для полного разбора потребовалось бы, следовательно, чуть не по печатному листу на каждую строчку. Какой же читатель выдержал бы подобную критику? А между тем Андрей Белый утверждает, что иначе "о лирическом произведении нельзя судить никак". Оговорюсь, впрочем, что человек, который интересуется техникой стиха, звуковыми элементами, создающими словесную музыку, такой человек найдет много поучительного в этой статье Андрея Белого, как и в некоторых других статьях сборника "Символизм". Автор обладает несомненным и очень тонким музыкальным чутьем и ведет свой анализ с истинной любовью к мельчайшим деталям поэтической работы. Жаль только, что он загромождает свое изложение неудобоваримыми математическими формулами и излишними схоластическими тонкостями. Другая серия статей, вошедшая в этот сборник, посвящена философским, метафизическим и даже теософическим вопросам, связывающимся в представлении Андрея Белого с поэзией. Свое суждение об этой части сборника я боюсь высказывать, ибо недостаточно сведущ в астрологии, каббалистике и прочих оккультных науках, играющих весьма существенную роль в построениях Андрея Белого.
Возвращаюсь к "Серебряному голубю". Я заговорил о теоретических статьях нашего автора только потому, что, усмотрев из них, сколь важное значение придает он художественной форме, я почувствовал необходимость обратить серьезное внимание на стиль его повести. Я не считаю себя вправе отводить моим наблюдениям, сделанным в этом направлении, такое место, какое полагается по программе Андрея Белого, но по мере сил и возможности должен все-таки объяснить, почему чтение "Серебряного голубя" вызывает крайне неприятное, прямо досадливое чувство у читателя, не лишенного некоторого чутья стиля.
Написана вся повесть от начала до конца манерно, и притом в нескольких, совершенно различных манерах. То идет целыми страницами подделка под народный язык, то начинается противоестественная расстановка слов, которою так любит щеголять Сологуб, то автор впадает в юмористическую манеру гоголевских "Вечеров на хуторе близ Диканьки". Этот перебой стилей, ничем внутренне не мотивированный, действует неприятно уже сам по себе. Но неудовольствие читателя еще более увеличивается от того обстоятельства, что Андрей Белый ни одним из этих стилей хорошенько не владеет и на каждом шагу допускает вопиющие кляксы. Например, на страницах, написанных "народным" языком, попадаются такие неслыханные ни в устном, ни в письменном творчестве формы: "песенью" (вероятно, от именительного падежа "песень"?), "некиего мужа", "бабьино лицо", "бабьины груди" и т. д. Навязчиво пестрит речь такими формами, как "знам", "делам", вместо "знаем", "делаем", и даже "знат", вместо "знают". Было бы любопытно узнать, где услышал Андрей Белый последнюю форму в народных устах. Как бы то ни было, но подобные ошибки и злоупотребления создают безвкусицу, претящую своей претенциозностью. Вспоминается тургеневская Дарья Михайловна Ласунская, которая, щеголяя перед Рудиным народными словечками, нещадно перевирала их. Но Рудину, замечает Тургенев, это вранье не коробило уха, "да и вряд ли у него было на то ухо" [Неточная цитата из гл. IV романа "Рудин". См.: Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Соч.: В 12 т. М., 1980. Т. 5. С. 232.]. Беллетристу, столь ценящему стиль, как Андрей Белый, немного конфузно попадать в данном случае в одну категорию с Ласунской и Рудиным.
А вот образчик "гоголевского юмора": "Два уже года -- нет, позвольте: когда горела коноваловская свинарня? Поди -- три уже года, как свинарня сгорела... Так вот: три уже года, как перешла Фекла Матвеевна в согласие Голубя". Не правда ли, как смешно и оригинально?
А вот фраза "под Сологуба": "Завладевая душою Дарьяльско-го, борьба вызвала из души земляной глубины рать скрытых сил". Что такое "земляная душа"? -- спросит с недоумением читатель недогадливый, и не сразу, пожалуй, сообразит, что фразу надо перевернуть примерно так: "борьба вызвала из земляной глубины души рать скрытых сил". Впрочем, не поручусь, верно ли я понимаю эту фразу. Можно остановиться и перед вопросом, какая собственно особенная красота заключается в алых глазах, о которых повествуется в следующих строках: "рябое ее лицо с глазами темными и алыми, с чуть дрожащими алыми губами, усмехается". Еще затруднительнее проникнуть в смысл нижеследующей тирады: "Но ни старушка, ни гусары ее незабвенной памяти, ни любезные сердцу дубровы с барышней, более еще ему любезной, не сегодня возбуждали сладких воспоминаний". Таких загадочных мест в книге немало. Вот, наудачу, еще одно: "Он видел небо, его барашки, цветные избы и точно вырезанные на лугу далекого попика фигурку". Или, быть может, книга кишит опечатками и все такие загадки лежат на совести корректора? Но тогда невозможно возлагать на выю читателя двойное бремя -- и сологубовского стиля, и типографской неряшливости.