Тихое народное горе. И рыжая девчоночка лет одиннадцати, научившаяся читать по его азбуке с картинками, спросила меня под вечер на улице:

-- Скажите, это правду говорят, что моего Саши Черного больше уже нет?

И у нее задрожала нижняя губа.

-- Нет, Катя,-- решился я ответить.-- Умирает только тело человеческое, подобно тому, как умирают листья на дереве. Человеческий же дух не умирает никогда. Поэтому-то и твой Саша Черный жив и переживет всех нас и наших внуков, и правнуков, и будет жить еще много сотен лет, ибо сделанное им сделано навеки и обвеяно чистым юмором, который -- лучшая гарантия для бессмертия" (ф. 240, оп. 1, ед. хр. 96).

Г. В. Алексеев рассказывает об одной из своих встреч с Сашей Черным в Берлине. Разговор идет о судьбах русской литературы, а особенно -- литературы молодой, нарождающейся в Советской России.

САША ЧЕРНЫЙ

Я очень любил поехать к нему на Wallstrasse, засесть в едва сдерживающее тяжесть человеческого тела коварное кресло и слушать, как он говорит и "затрудняется". У него красивое, покойное лицо, серебро, осыпавшее виски, ласковые глаза, тонкие девичьи руки -- во время разговора он любит смахивать со стола пушинки и никогда не смотрит на собеседника: словно говорит для самого себя. Над диваном -- полочка с книгами, на стенах -- портреты писателей, в ящиках столов -- яичница из своих и чужих рукописей. Еще: в окошко стучатся желтые кисти лип, напротив, по дорожкам, прохаживаются парами девицы в белых передничках. Он, впрочем, объясняет, что это -- венерическая больница и из ста девиц шестьдесят -- безносы.

Говорит он всегда об одном и том же. Будто тема эта -- судьбы русской литературы -- прожгла его, как раскаленная игла, и не оставила в нем ни одной капли души не кипящей. В своих суждениях он старается быть резок и прям -- все приговоры он давно вынес и закрепил, но по уголкам глаз, слегка дрожащим, да по его руке, старательно выковыривающей восковое пятно на столе, я вижу, что уверить он старается скорее себя, чем меня. Для него ясно, что Россия, какой она была, погибла. Быт его сатир отошел и не вернется. В новом поднимающемся быте -- что в нем хорошего, и почему старый был хуже? Он даже не хочет видеть этого нового быта. И задача -- поставленная жизнью перед ним -- разве не ясна?

-- Всякий честный человек должен покончить с эмиграцией. Осталось два выхода: пуля в лоб или принять жизнь Запада, раствориться в ней, отыскать свое место и перестать быть эмигрантом. Какой еще выход вы можете предложить?

Я говорю об общем фронте. О том, что странны и неистовы судьбы русской литературы, как неистовы судьбы нашей страны. Встает в России фаланга молодых писателей, поднялись новые писатели за границей -- слово молодежи резко, реально, закруглено. Оно идет в ногу с возрождением России -- крепкой, мужицкой работой, сворачивает прочно, на года. Язык ее -- чист, поле ее -- быт, взор ее -- прост и достижения -- понятны. Кубизм, футуризм, имажинизм, доведенный до математической формулы 100% образа, отчеканивший русскую форму до виртуозности,-- сегодня русской литературы, но это сегодня склоняется к вечеру. Молодая поросль, что зацветет завтра, через голову своих отцов тянет руку к дедам, учится у Гоголя, Толстого и Достоевского, воспитывается на Бунине, Ремизове, Белом, взалкавшая сочной правды земли и ее крепкого слова. Я говорю ему о долге каждого старого писателя -- он отец не только своих книг, но и идущих литературных поколений. Путь молодежи темен и тяжек, как плуг, взрывающий целину,-- нельзя оставить их брести на ощупь. Путь старого, выбившегося из стаи мастера -- путь вожака; какой вожак оставит стаю ночью в глухом, клокочущем от ветра поле?