"Двенадцать" -- музыка революции, а не утверждение и не отрицание ее.
"Голый год", "Иван-да-Марья", "Былье" Бориса Пильняка -- музыка революции, а не искание ее смысла и даже не отдельные вехи ее пути.
Я понял это, когда услышал чтение Борисом Пильняком отрывков своей повести "Иван-да-Марья". В них на протяжении часа, пока он читал, выла вьюга полей и душ, и случилось только одна, прочно запавшая в память, художественная деталь "сделанного рассказа": мужички на заседании исполкома жуют баранки, "пока говорят про непонятное". Другой раз, просматривая в редакции "Новой Русской Книги" тощенькие тетрадки полученных из России журналов, я прочитал такую фразу: "О Пильняке нельзя говорить, талантлив или нет,-- его надо принять какой он есть, ибо он -- отражение революции".
Французской революции понадобилось 60 лет, чтобы вспомнить свой быт -- Анатоль Франс.
Русской литературе -- 70 лет, чтобы события 1812 года ожили под пером Льва Толстого.
Бессилие современности -- закон. Быть может, только музыка -- музыка революции одна и под силу сердцу, раскрытому, как окно, навстречу урагану и внемлющему его грозные звуки.
* * *
Послушать приехавших из России писателей собрался весь литературный Берлин. За сиреневыми столиками "Ландграфа" в уюте отсвечивающих ламп сидели рядом самые неожиданные люди: влево от Гессена, блестевшего плешью и очками, мистер Красин в ловко сшитом -- по-уайльдовски -- сером костюме; за взлохмаченной головой "хозяина русской земли" -- Виктора Чернова -- двойника священника Петрова, поместился Дан в клинообразной ассирийской бороде. Тут же 52 молодых девушки, пишущих стихи, и 52 молодых человека, пишущих стихи и рассказы. Из дальнего угла -- горят глаза Белого, Ремизова, поодаль еще гр. Толстой, Соколов-Микитов, у стойки проф. Ященко -- "Новая Русская Книга", свисающие кудри Пуни, за кудрями -- трубка Эренбурга, чадящая, как паровоз. Посередине комнаты -- рядом А. Э. Коган и Сергей Горный -- на трех стульях "Жар-Птица". Поближе к эстраде молодежь: Росимов -- задумчивый воробей, скрипящий что-то на ухо Федору Иванову. Тот краснеет и прячет манишку, вставшую из-под воротника стрелой. Прокатывается Минский -- коротенький, весь на шариках. Усаживает даму в синем костюме, с барашком вокруг шеи и по рукавам. Дама оглядывается кругом с милой растерянностью: она здесь в первый раз -- Наталья Крандиевская.
По залу идут двое: первый -- бритый и черный, в кубанке, в ладных сапогах, в серебряном пояске -- советский с головы до ног. Командир красного полка, буденновец, председатель какой-нибудь уездной чрезвычайки? Александр Кусиков. Второй -- небритый и рыжий, волосы стоят, как у ежа, в сером, не по плечу, костюме, выданном в Кремле по ордеру, чтоб в Европе было не стыдно показаться. Борис Пильняк. Искусство внепартийно: приехавших писателей встречают аплодисментами. Газеты в последние дни сообщали, что "есть еще в пороховницах порох" и не в пример "цветам эмиграции" приезжают вот из России настоящий писатель и настоящий поэт.
Молодой человек в кубанке влезает на эстраду и объявляет: