Он показал в окно на казачью сотню, расположенную во дворе университета.

Капнист ничего не возразил, только смерил дерзкого профессора ненавистным взглядом -- и уехал.

Впоследствии он открыто признавался, что никак не ожидал -- выбраться из университета непобитым... Наоборот, студенчество торжествовало и гордилось своею выдержкою -- именно, что победитель отбыл, как прибыл, "девственным" -- без пощечины...

Спасительный страх студенческой пощечины (они тогда были-таки в моде) вдруг легендарно как-то повис в воздухе и создал довольно водевильное недоразумение между осажденным студенчеством и осаждающим начальством.

Угроза Капниста, что войска войдут в университет, была фальшивая. На эту меру никогда не согласился бы ни генерал-губернатор В.А. Долгоруков, ни командующий войсками московского округа Бреверн-Делагарди, -- оба большие баре, связанные с Москвою множеством дружественных нитей и совсем не расположенные компрометировать себя в университетской истории, потерять в городе давние симпатии и кредит... увы! не только нравственный: князь В.А. Долгоруков был у москвичей в долгу как в шелку.

С другой стороны, студенты совсем не затевали активного сопротивления. О револьверах и тому подобных эффектах кричало несколько подозрительных господ, вроде красавца Нисшественского, но товарищество быстро их уняло. С отъездом попечителя все поняли, что теперь, собственно говоря, пьеса кончена и наступает развязка: администрации предстоит очистить университет огульным арестом упорствующей сходки, а студенчеству -- огульно сдаться.

Вот тут-то и начался водевиль: среди высшей администрации московской не находилось охотников объявить студентам их арест. Все были почему-то уверены, что на долю такого объявителя студенчеством подготовлена коллективная "плюха", и решительно никто из властей предержащих не стремился пожертвовать для искоренения крамолы и спасения отечества неприкосновенностью своих ланит. Администратор XX века из "бывых прохвостов" подобными перспективами вряд ли смутился бы, но в восьмидесятых годах Москвою управляли еще бояре -- люди хороших дворянских фамилий и с дворянскими points d'hon-neur {Чувствами чести (фр.).}. Князь В.А. Долгоруков, губернатор Перфильев, с которого, говорят, Лев Толстой написал Стиву Облонского, губернатор Красовский, обер-полицеймейстер Козлов, полицеймейстер Огарев, даже жандарм Слезкин были еще птенцы дворянских гнезд, люди из общества, -- каковы ни есть, но все-таки воспитанники и выученники эпохи Александра II, -- следовательно, не без интеллигентных привычек и традиций. Все эти люди доживали у власти свое последнее время, обреченные отстранению именно за "слабость" и "популярничанье", то есть за неумение или нежелание угодить Петербургу истинным бюрократическим зверонравием, во всеоружии бичей и скорпионов. На смену им шли уже Держиморды наголо: выскочки и карьеристы из непомнящих родства, выдрессированные исключительно на резвость и злобность по петербургскому манию, -- фрукты гатчинских садов и оранжерей села Ильинского. Особенно ненавидели в восьмидесятных петербургских сферах В.А. Долгорукова. Придворные льстецы и шуты говорили о нем с язвительностью как о московском "удельном князе" и только что не обвиняли его в намерениях "отложиться". Популярность этого сановника, хотя он далеко не блистал талантами и звезд с неба не хватал, -- была очень велика. И купил он ее вовсе не либерализмом каким-либо, -- его в Долгорукове, старом барине-крепостнике, дряхлом селадоне во вкусе ancien régime {Старого (отжившего) порядка (фр.).}, -- понятное дело, -- даже тени быть не могло!-- но просто личным джентльменством: постоянною приветливостью, человечностью в обращении со всеми и природною доброжелательностью характера, органически не способного к "административному восторгу" и зверству для зверства. Кажется, Долгоруков был и остается единственным русским генерал-губернатором, прославленным далеко за пределами своего генерал-губернаторства, испытавшим поистине всероссийскую популярность. Когда после отставки своей Долгоруков предпринял путешествие по России, его всюду принимали, в самом деле, чуть не с царскими почестями, и поездку -- телеграммою из Гатчины -- велено было прекратить. Самую отставку свою Долгоруков получил в отсутствие из Москвы, с приказом в нее уже не возвращаться: настолько тверда была петербургская уверенность, что устранить из Москвы этого патриархального "хозяина", добродушно управлявшего ею чуть не тридцать лет, невозможно без манифестаций, сочувственных ему и враждебных его преемнику. Опала и ревность распространились со временем даже на мертвое тело Долгорукова: гроб его, вопреки завещанию, не нашел могилы в Москве и был перевезен в родовое имение почти тайно,-- все из опасения манифестаций, способных бурным чествованием порядочного прошлого прочитать выразительную мораль скверному настоящему.

Итак, начальство ждало с нетерпением, чтобы студенчество прислало парламентеров, что сдается.

Студенчество ждало с терпением, чтобы начальство явилось взять его в плен.

У студентов было весело и бодро: большой и живой юношеский подъем. Без конца лились речи и пение. Ждали всего скверного, но смотрели в глаза будущему с гордым вызовом -- без страха и боязни... На людях и смерть красна, а людей было много. И все молодые -- с целою жизнью впереди.