-- Это было часов в девять вечера или раньше?
-- В одиннадцатом.
Мауэрштейн горько улыбнулся.
-- Господа, я узнал о... поступке Лидии Юрьевны в семь часов вечера. Бросился туда, к ней, нашел целую кучу незнакомого народа... ну что же мне было делать -- даровой спектакль, что ли, давать всей этой публике? Я не вошел, только вызвал прислугу, расспросил о здоровье больной. Прислуга говорит: ничего, первоначально действительно сильно нас перепугала, а теперь оправилась, и доктора уже уехали, сказали, что больше не надобны... Я -- к доктору. Говорит: "Пустяки, нервный аффект, этаких отравлений у нас по дюжине на неделе... Правда, по неопытности барышня перехватила немножко нашатырю..." Не делайте жестов, Бурст: это не я говорю, это доктор говорит, -- я-то и сам на него вчера озлился совершенно так же, как вы сейчас на меня негодуете... "С начинающими, -- говорит, -- это бывает, вперед будет осторожнее, а опасности для жизни -- ни малейшей!.." Ну вы можете сами вообразить, как я обрадовался! Плясать хотел... И сейчас же написал Лвдии письмо, в котором просил ее выйти за меня замуж... И просил я ее об этом, господа, -- торжественно возвысил голос Мауэрштейн, -- не в первый раз, а может быть в сто первый...
-- Как? Раньше самоубийства? -- с сомнением спросил Бурст.
-- Раньше самоубийства?! Раньше, чем между нами возникли какие-либо серьезные отношения!.. Я полюбил ее с первого знакомства нашего, и она заметила, что я люблю ее, тоже с первого знакомства... Вы, Бурст, собирались заставить меня креститься силою, а я при всем моем ужасе к этому переходу... при всей неизвестности, что я в нем найду... может быть, и с ума сойду, и самоубийством кончу... из выкрестов так много сумасшедших и самоубийц! Так вот, при всем том я давно уже доброю волею решил, что не миновать мне этого шага... Потому что я знаю, чувствую я себя!-- он ударил себя кулаком в грудь.-- Да, я знаю себя, и я семит!.. Над нами, евреями, редко берет власть любовное обаяние женщины, но, когда случилось такое счастье или несчастье, называйте как хотите, оно заполняет нас целиком и навсегда. Любовь, сильная, как смерть, -- наша семитическая любовь, семит изобрел и самую пословицу-то эту о любви-смерти... Мы разделяем чувственность от любви. Мы "влюбляемся" -- по вашим арийским понятиям -- трудно, но, когда влюблены... что вы знаете о влюбленности, вы, славяне, немцы, дети остывшей европейской расы?.. Поймите вы чувство человека, в котором все сожжено одним страшным пламенем, и он тянется к пламени, тянется точно загипнотизированная жертва в брюхо раскаленного Молоха!.. Поймите, что есть момент, когда вам становится безразлично уже, какая эта женщина, которую вы любите: красивая, безобразная, умная, глупая, молодая, старая, толстая, тощая, добрая, злая... все равно уже: критика любви умерла... все равно, какая она, лишь бы она была -- она! Она, она, она, -- та самая она: одна, которую я люблю, которая мне нужна, с которою я должен спать, от которой должен рождать детей, в которой я люблю каждый кусок тела, ноготь, сорочку, каблук башмака, которая может драть с меня кожу полосами, и я буду умирать от наслаждения; которой если нет со мною, то пусть хоть запах ее окружает меня, я буду сходить с ума от ее духов, от ее тряпки, от клочка ее волос... Ну вот, ну вот, ну вот, -- это для меня Лидия... И я знаю, что этого мне не избыть... Мы страшимся, суеверно избегаем любви, потому что, -- когда настоящая, -- она -- великая гроза, землетрясение, пропасть!.. Она -- Астарта!.. Все -- в нее: талант, ум, религия, отечество, народность, совесть, идеал... Я гибну! Разве я не понимаю, что гибну? Завтра на меня будут плевать мои одноплеменники, от меня отвернется мой родной отец... А вы хотели пугать меня кулаками!.. Что мне ваши кулаки? Я в смертном ужасе живу: я люблю... Ах, не напрасно из всех народов мира только наш один создал религиозную заповедь против любви к женщине! О, Моисей был пророк, -- он знал, что будет время, когда еврей лишится права любить женщину так, как он может и должен любить... Да! Потому что теперь не времена Соломона и Суламиты, когда любили под смоковницами, но времена рассеяния и унижения... Душа, отданная евреем женщине, отнята им у своего народа... у народа, униженного, угнетенного, загнанного, заплеванного, которому гордость каждым хоть сколько-нибудь талантливым сыном своим нужна как кусок хлеба голодному, как живительный луч солнца!.. Не смейтесь надо мною, что я заношусь: вы сами признаете, что есть же кое-что недюжинное в этих пальцах и в этой голове... И оно принадлежит не мне одному, оно принадлежит моему народу, моей расе, ее вековому страданию, изливающемуся нашими песнями... И я знаю, что, любя Лидию, я отнимаю себя у народа, я выдергиваю с нивы его хороший и красивый колос, я граблю свой народ! И все-таки люблю, не могу не любить, буду любить!.. Бурст над верою смеялся... А если я -- верю? если для меня совсем не шутка громы Синая? Если я понимаю, что, любя эту запретную женщину, я не приложусь к народу моему и проклинаю сам себя на жизнь здешнюю и будущую?.. И все-таки люблю... Э! да что, впрочем, объяснять вам и толковать? Разве вы поймете? Арийцы! Вы не то что любить, вы и воображать-то любовь бедны. У вас только и слов о ней, что научили семиты: арабы да мы, жиды: старик Соломон и Гейнрих Гейне...
-- Все это весьма красноречиво, -- перебил Мауэрштейна Бурст, -- но какое отношение к нашему случаю?
Пианист жестко сверкнул на него глазами.
-- То отношение, что, когда Лидия Юрьевна говорила с вами вчера, письмо, в котором я умолял ее стать моею женою, лежало, быть может, у нее под подушкою... А она все-таки играла пред вами трагедию обольщенной, брошенной, заставила вас считать меня мерзавцем!.. Да разве бы я позволил себе сойтись с нею, с девушкою, если бы не считал ее уже своею женою? Она десятки раз играла вопросом о нашем браке, десятки раз обнадеживала, десятки раз брала слово назад... она треплет меня, как шлейф своего платья, по грязи и пыли, и я бессильно тащусь за нею, как истрепанный шлейф... Насильно женить меня на Лидии?! Да нате: устройте мне, чтобы она вышла за меня замуж, создайте мне это унижение, это рабство, этот позор на всю жизнь, -- и я закабалю вам всего себя: весь мой талант, все мои концерты, все мои композиции... Вы взялись меня женить! Так вот же: читайте, читайте, что пишет моя "оскорбленная невеста"...
Милый Жозь, -- прочел Квятковский на голубой с серебряными звездами бумаге, пропитанной острыми духами, -- пожалуйста, не глупи. Шутка, хотя бы и трагическая, всегда шутка, и серьезные последствия для нее необязательны. Благодарю тебя (в который раз) за честь и отказываюсь от нее решительно. Ну какой ты "законный супруг", сам подумай. Закрепощать тебя не имею ни малейшего желания, равным образом и самой мне ничуть не улыбается перспектива целую жизнь цепляться за тебя и купаться в блеске твоего таланта как "жене знаменитости". У каждого из нас своя дорога, по ней и пойдем. За минуту слабости и за нашатырь прошу извинения и, с своей стороны, не имею к тебе никаких обид и претензий, -- тем более, что предположение о некотором существе в проекте оказалось плодом моей мнительности... Итак, расстанемся друзьями, а когда-нибудь друзьями и встретимся? Sans rancune, monsieur? {Забудем прошлое, месье? (фр.).}