Раз уж вспомнил я о покойном Говорухе-Отроке, то не хочется отойти от него,-- когда-то он в другой раз понадобится, не взяв от него красивой характеристики литературного таланта В.Г. Короленко. Оговорок она требует немногих, а под эстетическою ее частью, полагаю, без зазора совести, может подписаться обеими руками каждый чуткий к художеству человек, безразлично -- левый или правый.
Произведения г. Короленко сразу располагают к себе читателя одною своею особенностью. Из-за этих произведений ясно вырисовывается симпатичный образ самого автора и невольно привлекает к себе. Читатель чувствует, что автор много и скорбно задумался над ложными, болезненными и запутанными людскими отношениями; но субъективное отношение автора к явлениям жизни часто совпадает с объективною правдою, с правдою самой этой жизни, а тон задумчивой, осмысленной и тихой грусти придает речи г. Короленко особую поэтическую прелесть. Читая его произведения, как бы сживаешься с автором. Кажется, будто давнишний друг, возвратившийся после долгой разлуки, сидя у тлеющего камелька, рассказывает историю своих скитаний, рассказывает и о других, о том, что видел и слышал. А он видел много хуцого, но видел и хорошее. Он знает жизнь, знает ее темные стороны, но знает, что в этой темноте есть и просветы: он любит останавливаться на этих светлых точках, любит указывать на них. Он знает цену людям, знает, что эта цена не высокая...
(Это уж Говорухе так хочется, чтобы Короленко знал; какой же иначе был бы Говоруха ученик Достоевского?)
...но тем более он дорожит божественною искрою, таящеюся в развращенной, падшей, потерявшей "образ и подобие" душе человеческой. И он умеет показать, как порой эта тлеющая искра, пробившись сквозь пепел, вдруг вспыхнет и осветит все далеко кругом.
(Очень верное замечание. Говоруха писал это гораздо раньше, чем появился на свет рассказ "Река играет", где изумительно изображена такая чудотворная вспышка в никудышном лентяе, перевозчике Тюлине.)
Он знает цену людской добродетели; знает, что ведь это чистая случайность, если один стоит наверху, а другой внизу, один вознесен, а другой обесславлен: он знает цену людского мнения, возносящегося и бесславящего; знает, что это людское мнение не проникнет и не может проникнуть в душу человеческую, не может не понять, что один просто не имел случая и нужды переступить за ограду закона, а другой, может быть, и лучший, и благороднейший, переступил ее -- и, зная все это, наш автор не смущается внешностью; ему надо одно: отыскать искру Божию в душе человеческой, где бы ни вспыхнула эта искра -- в душе ли оборванного бродяги, в душе ли уличного вора или пропойного пьяницы, в душе ли полудикого якута или пьяницы-"попика", заброшенного судьбой к этим полудиким якутам. Он верит в душу человеческую и не верит только в одно, в фарисейскую добродетель. Он знает, что "оправданным" ушел не добродетельный фарисей, а грешный мытарь, не сумевший даже поднять очи на небо и в сокрушении только твердивший: "Господи! Буди милостив ко мне грешному!" И вот везде на тусклом фоне жизни, среди жизненной лжи и путаницы, среди "гробов повапленных, полных тленья и костей", среди праздно болтающих, лгущих себе и другим, среди малодушных и равнодушных к истине, он старается отыскать этого "мытаря, бьющего себя в перси", посмотреть, что делается там, в глубине его страдающей и измученной души, подсмотреть, как там тлеет и временами вспыхивает ярким пламенем искра Божественного огня... Осторожно прикасается он к язвам этих несчастных, с осторожною жалостью, с осторожным сочувствием рассказывает об их страданиях. Он знает, что не только язвы своей, но и язвы чужой души позорно "выставлять на диво черни простодушной", а потому избегает малейшей утрировки и прикасается к страданию с тою стыдливою умеренностью, которая характеризует истинную доброту. Он понимает, что "все за всех виноваты", что есть и его вина во всем зле мира,-- значит, нечего распинаться, значит, стыдно лезть в глаза со своим сочувствием, со своим участием.
(Из других мест брошюры ясно, что фразу эту, которая иначе звучала бы жестокою двусмысленностью, Говоруха понимал в том смысле, что неприлично рисоваться состраданием, рекомендовать себя напоказ, как натуру, особенно тонко восприимчивую к горестям мира и специально приспособленную к возмущению ими.)
И когда он касается самых скользких сюжетов, это сознание дает ему возможность соблюсти тонкое чувство меры, составляющее главное условие художественного рассказа. Этим наш автор отличается от бесчисленных наших стихотворцев и беллетристов, воющих и ноющих о людском горе и о людских страданиях столь азартно, что поневоле приходит в голову мысль, что они подобны "бесстыдной нищей с чужим ребенком на руках". Наш автор не судит, а лишь изображает, осторожно и стыдливо прикасаясь к язвам души, с любовью подмечая всякое чистое движение этой души, стараясь, наконец, не скрыть душевные язвы своего ближнего, а покрыть их своею любовью...
В этом, мне кажется, особенность отношения г. Короленко к своему сюжету. В этом же, как увидим далее, и сила, и слабость его дарований. Сила -- в оригинальной правдивости и задушевности общего тона, слабость -- в шаткости его миросозерцания...
(Не удивляйтесь странности обвинения: это одна из лампадок, зажженных во искупление хвалы еретику,-- Говоруха хочет сказать, что всем бы хорош Короленко, да вероисповедание его не то.)