Эти два яркие образа -- уродливый мертвец и его полуживой убийца -- освещают собою затаенную идею первого рассказа Гаршина, -- идею выстраданного сомнения в необходимости войны.
Та же идея, но с гораздо меньшею силой, вследствие обилия рассуждений, трактуется и в другом рассказе Гаршина -- "Трус". Заглавие это поставлено автором с иронией. Рассказ ведется от имени студента, который, "припоминая всю свою жизнь, все случаи, в которых ему приходилось стоять лицом к лицу с опасностью, не может обвинить себя в трусости". "Стало быть, -- говорил он, -- не смерть пугает меня" (на войне). -- "Ты всем своим существом протестуешь против войны, а все-таки война заставит тебя взять на плечи ружье, идти умирать и убивать. Да нет, это невозможно!.. И никакое развитие, никакое познание себя и мира, никакая духовная свобода не дадут мне жалкой физической свободы -- свободы располагать своим телом". Довольно вялое содержание этого рассказа, по отсутствию образов и движения, состоит в том, что автор записок попадает в ополчение и должен идти сражаться. Его сомнения не разрешены, но все его подталкивает жертвовать жизнью -- и страдание от известий о наших потерях на поле битвы, и то обстоятельство, что его товарищ тут же, в Петербурге, без всякой пользы для человечества, умирает в жестоких муках от гангрены, и, наконец, слова одной девушки, любимой этим товарищем: "По-моему, война есть общее горе, общее страдание, и уклоняться от нее, быть может, и позволительно, но мне это не нравится". С отъездом на войну записки студента прерываются, и затем к ним приделан эпилог, из которого оказывается, что в первой же схватке он был убит. "Шальная пуля пробила ему над правым глазом огромное черное отверстие. Он лежал, раскинув руки и неестественно изогнув шею". По правде сказать, эта смерть производит слабое впечатление. Чувствуешь, так сказать, ее теоретичность. Это не то, что смерть юного Пети Ростова в первой стычке с неприятелем, описанная в "Войне и мире". Там читатель, задолго до катастрофы, живет с Петею его расцветающею, здоровою внутреннею жизнью, знает его восторженную душу, его детские сны, его молодую удаль, его жизнерадостное настроение, его очарованный взгляд на мир, свойственный первому пробуждению жизненных сил, и когда Петя, кинувшись вперед, пьяный от храбрости, падает сразу от "шальной пули", жалость, содрогание и думы самые безотрадные угнетают читателя. Следует, однако, сказать, что "Трус", неудачный в художественном отношении, подкупает несколькими горячими страницами, в которых чувствуется любвеобильное сердце писателя, -- сердце, способное до самозабвения замучиваться чужими страданиями. "Выбыло из строя двенадцать тысяч одних русских и румын, не считая турок... Двенадцать тысяч... эта цифра то носится передо мною в виде знаков, то растягивается бесконечною лентой лежащих рядом трупов... Если их положить, плечо с плечом, то составится дорога в восемь верст... Что же это такое?.. Бык, на глазах которого убивают подобных ему быков, чувствует, вероятно, что-нибудь похожее... Он не понимает, чему его смерть послужит, и только с ужасом смотрит выкатившимися глазами на кровь и ревет отчаянным, надрывающим душу голосом" и т.д.
Рассказ "Денщик и офицер" представляет картинку двух совершенно бесполезных военных существований в мирное время -- денщика, почти идиота, оторванного от убогой крестьянской семьи, где он составлял ценную рабочую силу, и скудоумного недоучившегося офицера, который большею частью спит или ругает денщика за недостаточно скорое соблюдение разных вздорных услуг вроде подания спичек, справок о погоде и т.п. Повествование не лишено юмора, которым вообще Гаршин обладал несомненно, и можно только пожалеть, что, вероятно, под влиянием своей мрачной болезни он так скупо наделил им свои произведения.
Безукоризненным в художественном отношении и едва ли не самым капитальным произведением Гаршина следует назвать его очерк "Из воспоминаний рядового Иванова". По этому поводу, кажется, не было разногласия и в критике. Действительно, хотя Гаршин, как вечно и мучительно размышляющий гуманист и меланхолик, почти отсутствует в этом очерке, и с этой стороны индивидуальные особенности автора не так рельефно запечатлелись в этом произведении, но ни в какой другой вещи Гаршин не достигал такой зрелости таланта и совершенства исполнения. В рассказе нет ни завязки, ни внешнего интереса, ни пристегнутой идеи. Здесь просто передается длинный переход одного рядового, из студентов, от Кишинева за Дунай в Турцию, среди массы войска, в неизведанных для новобранца условиях походной жизни. Но с первого же слова вас увлекает жизненность и яркость повествования. Нет лишней фразы, нет расплывчатого образа, нет шаблонности и литературного гарнира.
Рассказчик сразу заставляет вас жить общею с ним жизнью: вы вступаете в новые для вас места, попадаете в самую середину серой солдатской массы, переносите вместе с ней дожди, зной, жажду, тяжелую ходьбу, двигаетесь за ней к смутной и трагической цели, начинаете различать в ней рельефные лица, заинтересовываетесь всем, что окружает автора, и, проходя мимо забавных, тяжелых и мучительных, или бодрящих и возвышающих душу картин, добираетесь, наконец, до первого сражения. Каждая фигура, попадающаяся в рассказе, от бригадного генерала до мелких типов солдат из простонародья, нарисована ярко, с трезвым реализмом, несколькими штрихами. Будучи поставлен в ближайшее соприкосновение с народом -- плечом к плечу с своими товарищами-солдатами, автор не впал в сентиментальность и не изуродовал своей картины фальшью: в его правдивом изображении народных типов чувствуется лишь та любовь к простому человеку, к его силе, здравому смыслу, терпеливости, юмору, к его свежей и меткой речи, которая отличала всех наших лучших писателей. Между эскизными и мимолетными, хотя и всегда живыми типами этого очерка любопытство читателя невольно сосредоточивается на офицере Венцеле. Этот Венцель, человек молодой, литературно образованный и даже не чуждый любви к поэзии, с невероятною жестокостью обращается с солдатами при малейшем их отступлении от дисциплины. Солдаты с трепетом и ненавистью произносили его имя, и однажды в толпе раздается даже нечто вроде загадочной угрозы: "Погоди, найдут и на него управу... В действии тоже будем". Жестокость Венцеля непостижима: например, задремавшего солдата он беспощадно бьет по плечам железными ножнами своей сабли; другого, позволившего себе курить во фронте, он с остервенением бьет по лицу, до крови, обеими руками. Систему свою Венцель объясняет немногими словами: "Я делаю это не из жестокости: во мне ее нет. Нужно поддерживать спайку, дисциплину. Если б с ними можно было говорить, я бы действовал словом. Слово для них -- ничто. Они чувствуют только физическую боль". Однако, в первом опасном деле этот Венцель, уверенный в безукоризненной дисциплинированности своих солдат и ничуть не боясь их ненависти, ведет свою роту в самый огонь; его отбивают три раза, он ведет в четвертый. Затем, после большого урона, он ведет остатки своей роты в пятый раз и, наконец, отбивает у турок позицию. Раздается "ура". Оказывается, что турок было втрое больше, чем наших. Так восторжествовала система Венцеля -- этого, по-видимому, бездушного фанатика дисциплины.
"Вечером, -- заканчивает Гаршин, -- мы были уже на старом месте. Иван Платоныч (ротный командир) позвал меня пить чай.
-- Венцеля видели? -- спросил он.
-- Нет еще.
-- Подите к нему в палатку, позовите к нам. Убивается человек... "Пятьдесят два, пятьдесят два!" -- только и слышно. Подите к нему!..
Тонкий огарок слабо освещал палатку Венцеля. Прижавшись в уголке палатки и опустив голову на какой-то ящик, он глухо рыдал".