Появлению в обществе Николая Васильевича всегда были рады. Он вносил с собой мягкий юмор; умел вызывать этот юмор и в собеседниках. Он любил женское общество и своей мягкостью, бережностью и легким оттенком поклонения женщине привлекал, в свою очередь, женские симпатии; и юные и старые доверчиво любили его и подчинялись, помимо воли, его умственному и нравственному обаянию.

Ранней весной 1880 года я уехала из Петербурга. [За границу, в Дрезден, откуда вернулась весной 1881 года.] Мои добрые отношения с Николаем Васильевичем не прервались. Он не был скуп на письма, и в письмах его симпатичная личность рисуется, несомненно, рельефнее, чем в воспоминаниях, яркость которых с течением времени затуманивается и сами воспоминания заслоняются позднейшими встречами и впечатлениями...

"...Позавидовал я вам,-- пишет он мне в Дрезден <из Петербурга> 19 августа 1880 года.-- Дрезден всегда был моей мечтой... Как измучаешься и наболеешься, ищешь покоя и отдыха, а для покоя и отдыха нет лучшего места. Саксонскую Швейцарию я знаю лучше других мест Германии, потому что исходил ее пешком и прожил некоторое время в Вермсдорфе [Во время своей первой поездки за границу в 1856 году.]. Люблю и самый Дрезден... А дурно жить долго на свете. Всегда накапливается много хороших воспоминаний; это--непорядок. Хорошее балует человека, и он зазнается. А впрочем, и худое балует. Право, не знаю, что лучше: гордое ли смирение или самодовольное довольство. Франклин очень остроумно сказал, что между католической и англиканской церковью только одна разница: католическая говорит, что она непогрешима, а англиканская -- что она никогда не ошибается. Должно быть, такая же разница между смирением и гордостью...

А все виноват Достоевский, что я заговорил о гордости и смирении. Опять выступил с "Дневником писателя" [Шелгунов имеет в виду "Речь о Пушкине" Достоевского ("Дневник писателя", год III, 1880, август).]. Просто невозможный человек! Говорит страшные вещи, и все это искренно, с самым добрым намерением... Л. П. очень верно заметил [Возможно, что под инициалами "Л. П." скрыта Людмила Петровна, а мужское окончание в слове "заметил" (вместо "заметила") -- опечатка.], что Достоевский не рассуждает, а крестится. Посылаю вам его "Дневник": это наша самая свежая новость. Покупают нарасхват. Он отпечатал четыре тысячи экземпляров, и все разошлось в неделю. В книжном деле успех небывалый. Зато и в умственном отношении небывалое падение общества. Достоевский -- публицист! Недостает, чтобы с проповедью выступили Яков Полонский и Писемский... Достоевский -- все тот же стриж, каким он был в шестидесятых годах, но тогда ему, по крайней мере, не целовали рук, а теперь не только целовали, но он сам останавливался перед каждой московской церковью и крестился. Совсем блаженный!.." ["Стрижом" Достоевского назвал Салтыков-Щедрин в своей сатирической сценке "Стрижи" (1864), где высмеял религиозный обскурантизм "унылого беллетриста" и верноподданнические чувства сотрудников журнала "Время". ...тогда ему, по крайней мере, не целовали рук...-- Намек на истерически восторженный прием, оказанный Достоевскому в Москве, куда он приехал в качестве делегата Славянского благотворительного общества и выступил на Пушкинских празднествах 8 июня 1880 года. Г. И. Успенский в статье "Праздник Пушкина. (Письмо из Москвы -- июнь 1880 г.)" писал: "...Тотчас по окончании речи г. Достоевский удостоился не то чтобы овации, а прямо идолопоклонения; один молодой человек, едва пожав руку почтенного писателя, был до того потрясен испытанным волнением, что без чувств повалился на эстраду". Достоевскому поднесли огромный венок, его чествовали "как героя этого дня". О "неизобразимом, непостижимом ни для кого, кто не был его свидетелем", восторге слушателей писал в своих воспоминаниях Н. Н. Страхов ("Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников", т. II, изд-во "Художественная литература", М. 1964, стр. 341, 350, 352).]

"...Раскидался до того, что до сих пор не могу прийти в равновесие,-- писал Николай Васильевич <из Петербурга> 12 сентября 1880 года.-- Сначала занимался устройством своей судьбы, чем, конечно, должен глубоко обидеть N {Известная писательница. (Прим. автора.)} [N -- очевидно, писательница М. К. Цебрикова, с большой симпатией относившаяся к Шелгунову. Будучи приятельницей О. Н. Поповой, Цебрикова вместе с ней принимала большое участие в судьбе Шелгунова, была с ним в переписке (известны письма к ней Шелгунова с 1876 года), навещала его в выборгской ссылке, посещала арестованного писателя в доме предварительного заключения (1884) и, наконец, продолжительное время жила в имении Поповых Воробьеве, когда там находился ссыльный Шелгунов. В письмах к сыну в 1887 году Шелгунов неоднократно сетовал по поводу навязчивой внимательности к нему со стороны Цебриковой (ИРЛИ, Отдел рукописей, ф. 21203/cxLVIB2).], которая устройство человеческой судьбы, а моей в частности, считает своей обязанностью. О N я сказал только к слову; в действительности я не видел ее с весны, когда я ей наговорил всяких дерзостей за ее постоянные попытки садиться в мою душу и производить в ней шум, пыль и беспорядок...

Теперь я уже не в меблировке, а соединился хозяйством с женой. Разные хозяйственные мелочи, да журнальная работа, да хлопоты с цензурой чуть не причинили мне воспаление легких...

Мы ("Дело") хотим выйти из-под цензуры. Бедный Благов {Благосветлов, издатель "Дела". (Прим. автора.)} от разных рабских чувств, обуревавших его, стал тоньше ниточки. Единственный результат, к которому мы пришли, заключается в очень маленьком компромиссе с цензурой. Нас обвиняют в социализме, хотят, чтобы некоторые, сотрудники не участвовали и чтобы "Дело" было еще скромнее, чем оно было до сих пор. Благое хотел объясниться с Лорисом [М. Т. Лорис-Меликов, с февраля 1880 года председатель "Верховной распорядительной комиссии по борьбе с революционным движением", с августа того же года -- министр внутренних дел и фактический диктатор до последних дней царствования Александра II.]; на это Абаза [Абаза -- И. С. Абаза, начальник Главного управления по делам печати при Лорис-Меликове.] сказал: "Граф спросит меня, а я скажу, что "Дело" из-под цензуры выпускать нельзя". Вообще теперь в цензуре некоторый переполох. Нельзя говорить ни слова о конституции, о том, что общество должно воздействовать на администрацию, и о социализме. Вопрос о социализме составляет, однако, для цензуры камень преткновения, ибо она не может ни найти, ни установить границы между идеями социалистическими и социальными. Мы тоже не в меньшем затруднении...

На другой день возвращения в Петербург Лорис пригласил к себе редакторов больших газет. Принял он запросто и начал свою речь с того, что со всех сторон ему жалуются на печать. "Вот недавно в Москве был напечатан фельетон против князя Мещерского (московский попечитель). Ну, как наши собственные дети станут относиться после этого к Мещерскому? Я знаю, что подобные вещи делаются часто для усиления подписки".

-- Я вам этого себе не позволю говорить,-- прервал Полетика [В. А. Полетика издавал и редактировал петербургскую либеральную газету "Молва", фактически продолжившую закрытые цензурой в 1879 году "Биржевые ведомости". В письме к П. В. Анненкову от 20 сентября 1880 года Салтыков-Щедрин писал, что Лорис-Меликов "оскорбил <...> Полетику, сказав, что ради подписчиков "Молва" смущает публику, Полетика попросил его так не выражаться. На это Лорис-Меликов возразил, что с такими идеями <конституционными.-- Э. В. и Л. А.> не только издавать газету нельзя, но и жить в России невозможно, а Полетика сказал: если считаете себя вправе, то высылайте меня, а газету закройте" (М. Е. Салтыков-Щедрин, Поли. собр. соч., т. XIX, М. 1939, стр. 170).].

Лорис сконфузился от подобной непривычной неожиданности, и весь разговор шел затем вперебой; так что ничего не вышло. Лорис -- страшный деспот, и еще никогда администрация не была так сконцентрирована, как нынче, но перчатки его из очень мягкого бархата, и его любят".