Со львиной силою -- оленя быстроту.

Ну, словом, чтоб его творенье,

Как в фокусе, в себе вмещало все.

В сравнении с подобным, все в себе вмещающим идеалом ни один живой характер -- личный ли, народный ли -- не окажется безупречным, ибо все они будут неизбежно, как характеры, односторонни. Зато и воплощение этого всестороннего идеала будет вполне бесхарактерно; чуждое односторонности, сосредоточения своих сил и стремлений в одном направлении, но разбрасываясь во всех, оно будет и безлично, и бесцветно, и бесстрастно, и бессильно. Поэтому, определяя какой-нибудь характер -- личный или народный, психолог неизбежно вынужден искать в совокупности принадлежащих ему общих душевных свойств, присущих только в разной степени всякому характеру и лицу, какой-нибудь особенной их комбинации, группировки, зависящей от преимущественного развития одних из этих свойств в ущерб развитию других, -- ищет одностороннего преобладания одних над другими. Если он такой особенности в комбинации общих свойств, такой односторонности в душевном развитии не нашел, то не нашел и определенного характера, но имеет перед собой нечто бесцветное, бесхарактерное, общечеловечное только. Такой особенности, такого преобладания одних сил и стремлений над другими должен был искать и я, заговорив о характере разных исторических народов. Указаниями моими на эти, создающие определенные характеры, особенности и односторонности и недоволен г-н Соловьев, имеющий в виду одно воплощение общечеловеческого, бесхарактерного идеала, чуждого односторонности, но лишенного и сосредоточенной силы, и страсти. Всякая особенность, всякая односторонность ему ненавистны, что заставляет его быть даже крайне несправедливым в оценке некоторых указанных мной и несомненных особенностей духовного строя русского народа.

Особенно резко сказывается такая несправедливость в оценке г-ном Соловьевым характеризующих наш народ, по моему мнению, во-первых, малой юридичности его при преобладающей моральной оценке указанных явлений и моральном интересе, и, во-вторых, его малой способности и склонности к задачам политики, к организации внешних форм жизни. Характеризуя русский народ в первом отношении, я говорю: "Понятие долга, безусловного предписания совести, исполнение которого требуется независимо от каких-либо сопряженных с ним положительных выгод и положительных же обязательств, для него бесконечно священнее юридических понятий права и обязанности, состоящих между собою в отношении арифметического равенства (так что без равносильных прав нет и обязанностей) {"Нет прав без обязанностей и наоборот" -- одна из аксиом юридической науки.}. И, видя грех в нарушении долга, он и сравнительно легко уступает свое право, и нередко легкомысленно, без тяжелой внутренней борьбы, уклоняется от своей обязанности". С этим преобладанием интереса морального над юридическим я связываю и некоторые наши недостатки с вытекающими из них житейскими неудобствами и неустройствами (беспорядочность, халатность, неряшливость в исполнении житейских обязанностей). Я мирюсь с этими недостатками (признаваемыми мной, однако, за недостатки и так и называемыми) во имя преобладания высшего начала, морального, над требованиями низшего, юридического, хотя осуществление последних приводит к благоустройству и правильному ходу жизни. Все это представляется г-ну Соловьеву очень странным.

Что же именно "странно" ему в изложенном? Различение ли понятий безусловного морального долга и условной юридической обязанности? Едва ли, ибо г-ну Соловьеву, так много некогда занимавшемуся философией, не может быть не известно это различение, обязательное во всякой системе этики, не отрицающей вовсе понятия безусловного долга; а не отрицает его, полагаем, и г-н Соловьев! То ли обстоятельство, что я, вместе с русским народом, ставлю долг выше обязанности, моральность -- выше юридической легальности? Опять невероятно, ибо и г-н Соловьев делает то же и даже полагает, что даже всякий "западный буржуа" ставит моральность выше легальности. В этом он, я думаю, однако, очень заблуждается, так как очень сомнительно, чтобы идея безусловного долга, отрицаемая самыми авторитетными западными философскими системами (Шопенгауэр, эволюционизм, утилитаризм) современности, имела особенно много горячих поклонников в среде именно современной западной буржуазии! То ли, наконец, что я мирюсь со слабостью нашего юридического интереса во имя силы интереса морального, тогда как г-ну Соловьеву хотелось бы, чтобы мы выше всего ставили и моральность, и легальность одновременно, вместе? По-видимому, так: но здесь г-н Соловьев уже положительно ошибается. Нельзя одновременно выше всего ставить и долг, и обязанность, и мораль, и право -- уже потому, что между ними очень часто происходят столкновения, коллизии. Этих коллизий между ними и не может не быть до тех пор, пока начало морали, закон совести, безусловны; право же, как вытекающее из "взаимоограничения свобод", по существу своему условно, пока мораль по существу своему неутилитарна, а право утилитарно, пока в морали осуществляется личная любовь, а в праве -- безличная, уравнительная справедливость и т. д. Если бы этих принципиальных различий (не в степени только, а в самом существе) между моралью и правом не было, то не было бы и коллизий между ними, но не было бы и права рядом с моралью, а в жизни всецело царило бы одно из двух. Прудон все свое учение строит на этих столкновениях, на борьбе между "правосудием" и "идеалом". И не находит ли г-н Соловьев сам немножко безнравственной фразу, читаемую на первой же странице юридического Корана, Corpus juris: jus civile scriptum est pro vigilantibus (в вольном переводе: на то щука в море, чтобы карась не дремал)? Не кажется ли ему даже очень безнравственной, конечно, небезызвестная ему теория, созданная одним из знаменитейших германских ученых-юристов нашего времени, по которой право развивается путем обхода законов? Не кажется ли ему знаменательным и то обстоятельство, что на Западе, где в настоящее время почти исключительно господствуют и разрабатываются такие, отрицающие идею долга, этические системы, как утилитаризм и эволюционизм, -- на том же Западе с несомненным успехом развиваются и утилитарное по своим целям право и науки чисто юридические? Не явствует ли из всего этого, что между моральностью и легальностью действительно приходится нередко выбирать, по необходимости поступаясь одним во имя другого? И выбор этот разными народами сделан уже довольно явственно: русский народ сохранил идею долга и выбрал моральность, Запад утратил идею долга и живет преимущественно интересом права {Здесь идет, очевидно, речь не об исключении и отрицании одного во имя другого, права во имя морали, и обратно, но о преобладании одного над другим.}.

В общем, по крайней мере, это несомненно (а ведь всякая характеристика народов и может говорить, что-либо утверждать только в общем); и со стороны каждого, признающего идею безусловного долга, сочувствия должен ожидать выбор, сделанный именно не Западом, а русским народом, порядок и строй жизни моральный, основанный на доверии, личной совести, а не правовой, основанный на формальных и общих гарантиях. Здесь -- логическая и нравственная необходимость, но нет ничего странного, нет и никакого презрения к праву {Неужели, признавая, что симфония выше оперы, а драма выше романа, я этим выказываю презрение к опере и роману?}, в котором меня г-н Соловьев укоряет. Нет и серьезного повода обращаться ко мне, как делает г-н Соловьев, с изумительным вопросом: неужели я нечестность отношу тоже к "моральности"?

Ту же ошибку, как в настоящем случае (то есть упущение из виду того обстоятельства, что всякая характеристика вообще указывает в своем предмете только преобладающе, односторонне развитые стороны, а характеристика народов может вдобавок утверждать такое преобладание какой-либо стороны только в общем), повторяет г-н Соловьев и в других частях своей чересчур страстной полемики против представленных мной в статье "Национальное самосознание" характеристик разных народов. Эту полемику г-н Соловьев сопровождает таким резюмирующим замечанием: "Огульно обвинять ветхозаветных евреев в полном незнании совести, а романо-германцев -- в стремлении всегда заменять совесть формальным законом" мы можем только при некотором "легкомысленном уклонении от своей обязанности", именно от первой обязанности: быть справедливым к своим ближним". Решительно не признаем за "обязанность", да еще за первую обязанность, "быть справедливым к своим ближним", возвещаемую нам обязанность забыть или не знать такие несомненные истины и общественные факты, как, например, что еврейская религия (а на ней исключительно построен и весь еврейский быт) противополагается христианству именно как религия положительного закона -- религии совести, любви; что мораль неутилитарна и право утилитарно и по существу своему близко утилитарному по природе классу -- буржуазии, существенно-буржуазно, что буржуазии и политиканства в России нет, а на Западе очень много; что в деле умственного образования мы гораздо универсальнее наших западных соседей; что романские народы суть представители преимущественно юридико-политических организаторских стремлений (что признает справедливым и г-н Соловьев), а семитские народы отличаются утилитаризмом во всем, даже в религии (например, евреи) и т. п. Предоставляем эту странную "обязанность" забывать и игнорировать разные важные вещи желающим, сами же от нее вполне сознательно "уклоняемся".

III

Но в своей вражде ко всякой характерной особенности и, следовательно, односторонности в духовном строе отдельных народов г-н Соловьев опирается не на один преподносящийся ему, как исключительно моралисту, идеал чуждой всякой односторонности и все в себе объединяющей (но, по нашему разумению, именно вследствие того и бесхарактерной, и бессильной, и бесцветной) общечеловечности, а и на особое учение о социальной любви. Это любовь будто бы вытекает из любви христианской и требует от людей и народов служения делу единого человечества как целого.