Развивается знакомство. Писатель, въедчивый в жизнь и людей, художник-хищник, какой-то тигр слова, он и в душу Анны Григорьевны вторгается настойчиво, расспрашивая ее обо всех подробностях ее быта, интересуется тем, что она хотела было заняться естественными науками, но увидев однажды, как на лекции препарируют мертвую кошку, почувствовала себя дурно и оставила свое намерение. Она просто и серьезно, почти сурово отвечает на расспросы своего великого собеседника, но вслух и сердце его, по-видимому, все сильнее проникают чистые волны ее голоса, ее речей, и вот -- угощение грушами. Идиллия в комнате Достоевского... Но он и о трагедии рассказывает -- он рисует перед девушкой трагическую пантомиму на Семеновском плацу: ожидание казни, смертный саван, первые три петрашевца, уже привязанные к столбам, с минуты на минуту -- расстреляние, в последнюю минуту -- отбой, отмена смертного приговора, новый приговор -- четыре года каторги ... Обо всем, обо всем из своей жизни говорит молодой слушательнице творец "Преступления и наказания", недавно такой скрытный и угрюмый. И эти две фигуры -- Достоевский и девушка -- глядят на читателя, исполненные волнующего смысла и значительности, точно две тени на экране русской жизни, одна с другой контрастируя, одна к другой тяготея...
Только благодаря помощи Анны Григорьевны, удалось Достоевскому вовремя закончить своего "Игрока" и спастись от неустойки, которой грозил ему жестокий и корыстный издатель. И вообще, какой-то якорь спасения протянули ему нежные девичьи руки. И с каждым приходом ее он делается спокойнее и мягче. И уже замечает ее наружность, и хотя "все Анны --существа сдержанные и сухие", но эту Анну он все-таки не раз называет "голубчиком" и другими ласкательными словами, и с "чрезвычайной снисходительностью" выслушивает "талантливый писатель" ее замечания и рассуждения. Да, "талантливый писатель" был к ней "снисходителен", и когда кончилась их работа, изо дня в день продолжавшаяся три недели, и не совсем обычная стенографистка получила от него за свой труд условленные 50 рублей, он не захотел прекратить знакомство и напросился к ней, в ее семью, в гости. И то впечатление, какое произвело на него ее лиловое шелковое платье, которым в день его рождения заменила она свой траур...
То, что автор "Скверного анекдота" приехал в гости к Анне Григорьевне не в семь часов, как было условлено, а в половине девятого; то, что его извозчик долго плутал и не мог попасть на улицу, где она жила; то, что в этот же вечер, с этим же извозчиком, поджидавшим своего седока Достоевского, произвел некоторый несчастный случай: все это, разумеется, именно ему, автору "Скверного анекдота", вполне к лицу...
На другом извозчике, на санях, где они, писатель и стенографистка, сидели вдвоем и откуда он, обиженный, что она не позволила ему поддержать ее за талию, пожелал ей вывалиться, был между ними заключен мир. А вскоре последовал и тот другой мирный договор, который сделал переписчицу женой писателя.
И вот, лежит перед нами изданный в России дневник молодой жены. Он представляет собою некоторое обогащение той уже большой литературы о Достоевском, которая хочет стать еще большей, отвечая все возрастающему внимание к его личности и творчеству. Правда, с нашей личной точки зрения, писатель -- весь в своих писаниях, и незачем выходить за их пределы, чтобы познать его подлинную сущность, чтобы осветить для себя его внутренний мир. Но по отношению к Достоевскому отступление от этого методологического приема тем более законно, что ни один автор не являет такого соответствия, такой мрачной симметрии между своею частной жизнью и своими произведениями, как именно создатель "Карамазовых", брат братьев Карамазовых. Вот почему всякие сведения из его биографии служат одновременно и комментарием к его творчеству, как и, наоборот, его литература комментирует его биографию. Например, та реальная Полина Суслова, которая сливается с Полиной из "Игрока", играет одинаково важную и однородную роль и в судьбе, и в художестве Достоевского.
Именно к поре "Игрока" относятся те подробные и тщательные тетради, в которые Анна Григорьевна изо дня в день, от 14 апреля по 12 августа 1867 года, вносила свои интимные записи и которые теперь сделались достоянием всеобщим. Дневник этот она вела стенографически, но впоследствии расшифровала свою, чужим глазам недоступную, абракадабру -- и проявленным выступил оттуда бесхитростный рассказ о совместной жизни молодоженов, об их медовом месяце за границей. Молодоженами, впрочем. их назвать нельзя, потому что молода была только она. И медовым тоже назвать этот месяц нельзя, потому что много полыни и горечи отравляло их супружескую чашу. Страдание, эта стихия Достоевского, было им в полной мере приобщено к жене. Бесспорно, иногда обращал он на нее и нежную внимательность, и всю страстное поздней, осенней любви; но это были только эпизоды, только светлые промежутки на темном фоне того раздражительного и тяжелого характера, который отличал творца "Бесов" и который угнетал его самого, его, мучителя и мученика, не в меньшей степени, чем его окружавших. И прибавьте к этому припадки эпилепсии; и прибавьте к этому болезненное увлечение баден-баденской рулеткой... Но вовсе не хочет Анна Григорьевна, чтобы ее считали жертвой семейного деспотизма, и на мужа она не жалуется: кроткий и незлобивый, снисходительный и терпеливый, глядит на нас, помимо ее сознательной воли, ее женственный образ; и сквозь летопись житейских происшествий, переполняющих Дневник, почти все время, то ослабевая, то усиливаясь, слышится из уст жены уверение в том, что хорош и мил ее "Федя" и что он горячо ее любит. Однако, читатель, коль скоро уж отдернута перед ним завеса постороннего семейного уклада, оставляет за собою право собственного мнения и собственного суждения. И вот он подчас теряет то терпение. которого так изобильно было у самой героини; и вчуже становится жутко от этого зрелища такой совместности, в которой для жены ни одна минута не была обеспечена от яростных вспышек пусть гениального, но и маниакального мужа. Если Достоевский, этот живой анчар, невольным дыханием отравы губил им же созидавшиеся было идиллии в своих романах, то и в жизненном романе своего брака он тоже часто прерывал идиллию хоть и не прямой трагедией, но уж наверное исступленными прелюдиями к ней. Под желтым, под увеличительным стеклом его придирчивости принимала непомерно большой вид, незаслуженно разрасталась всякая деталь дня, всякая из тех мелочей, мозаика которых и составляет нашу повседневность; и в тихую комнату супругов изнуряющим сердце ураганом врывался какой-нибудь сущий вздорь. Хорошей и горькой иллюстрацией к тому, что в жизни нет ничего важнее пустяков, что эти карлики-пустяки быстро вырастают в гигантов, может служить дневник А. Г. Достоевской. Конечно, прожила она с мужем четырнадцать лет, вплоть до его смерти, и была она ему по истине ангелом-хранителем, и был он к ней глубоко привязан; и все же обнаженные нервы его так содрогались и страдали от малейших прикосновений неделикатной будничности, что от рефлекса этих судорог и этих страданий жизнь его спутницы нередко становилась житием. Тихого женского подвижничества требовало от Достоевской присутствие Достоевского. Заботливо отодвигала она и отстраняла поводы для ссор; но так как он исповедовал, что "жена есть естественный враг своего мужа", то неудивительно, если, повинуясь своему естеству, она в своих миролюбивых попытках успеха не имела ... Например, нисколько не виновата была Анна Григорьевна в том, что саксонский король содержал сорок тысяч гвардии, не правда ли?.. Но когда бескорыстно возмущенному этой королевской расточительностью супругу она попробовала робко указать, что "если деньги есть, то отчего же и не содержать?", то "Федя ужасно рассердился... и объявил мне, что если я глупа, то пусть держу язык за зубами". Надо вообще заметить, что все действительные и мнимые недостатки немцев Достоевский неуклонно карал в лице своей безобидной, своей русской жены...
Характерно для обоих, что самые счастливые и задушевные минуты переживала супружеская чета тогда, когда великий писатель, за письменным столом, столь драгоценным для русской литературы, засиживавшийся до 2-х часов ночи и позже, будил свою жену, только для того, чтобы с ней проститься, чтобы пожелать ей покойной ночи; замечал ли он, психолог противоречий, что этим он именно и нарушал как ее покой, так и общепринятую логику?.. Жена, по-видимому, этого не замечала: повторяем, она потомству на мужа не жалуется; но потомству самому обидно за нее, и даже десятки лет спустя, невольно думаешь, что было бы лучше совсем не прерывать ее сна, -- особенно, в период ее тяжелой беременности, когда спокойный сон был ей так необходим. Ничего не поделаешь: жена -- естественный враг, внутренний враг своего мужа, а с врагом не деликатничают; и кроме того, Достоевский слишком знает, что самая ласковость может переплетаться с жестокостью.
Правда, иной раз происходили между ними и объяснения, действительно мирные, светлые, радостные, когда нависавшая гроза и тревога разрешалась счастливо. Позвольте выписать одну сцену из их жизни, очень напоминающую сцены из его романов. Жена однажды пришла домой довольно веселая, но "Федя" встретил ее сурово и указал на произведенный беспорядок: спешила, уходя, и не успела убрать вещей, -- а он, оказывается, был педант порядка. "Я не обратила внимания на его замечание, попросила у него гребень и ушла в другую комнату причесать себе волосы. Только накануне Федя, давая гребешок, просил меня быть осторожнее, говорил, что этот гребень он очень любит и что его легко сломать. У меня были страшно спутаны волосы; я, забыв наставление, хотела расчесать и вдруг сломала три зубика. Господи, как мне было тяжело! Только что просил не сломать, а я сломала, и так как он только что меня побранил, то он мог подумать, что я сломала со злости, как будто бы я способна была на эти подвиги... Я просто так в эти минуты страдала, что невыносимо: уничтожить ту вещь, о которой он так просил, -- ведь это такая небрежность, за которую надо просто было меня прибить. Я расплакалась и решилась уйти из дому, ходить до вечера и унести с собой гребенку. Вдруг Федя вошел ко мне в спальню и, увидев гребенку, хотел положить ее в карман. Тут я не выдержала, ужасно разрыдалась и просила простить меня за сломанную гребенку. Он рассмеялся, сказал мне, что я ужасное дитя, что это ничего, что я сломала, что это вовсе не важно, что не стоило плакать, что теперь эта гребенка будет ему памятна и в тысячу раз дороже прежнего, что вся-то она не стоить тысячной доли моей слезы. Вообще, он много меня утешал, целовал мои руки, лицо, посадил к себе на колени..."
Мы позволили себе эту большую цитату и эту большую нескромность -- присутствовать в шапке-невидимке при такой, не для третьих лиц предназначенной сцене. Но ведь служит она к чести для обоих и обоих так выразительно рисует. И кроме того, надо было показать, что и нежным и прекрасным умел быть Достоевский, что не всегда же давал он своей жене матерьял для таких, например, записей в ее семейной хронике: "Федя раскричался на меня ... так, что у меня с досады сделалась лихорадка"; "он рассердился и закричал на меня"; "какой он, право, нетерпеливый; ведь я не браню его, когда с ним бывают припадки или когда он кашляет; я не говорю, что это мне надоело, хотя, действительно, это меня заставляет страдать; а вот он так не может даже снести того, что я плачу, и говорить, что это надоело: как это нехорошо, право, зачем у него такой эгоизм"; "мне нужно что-нибудь купить, я хожу в рваном платье, в черном, гадко одета; но я ему ничего не говорю ... я думаю, авось он сам догадается, авось сам скажет, что вот надо и тебе купить платьев летних ... ведь о себе он позаботился и купил в Берлине, и в Дрездене заказал платье, а у него тогда не хватило заботы о том, что и мне следовало бы сделать, что я так скверно одета".
Иногда выходила из себя жена великого человека, и в такие минуты она называла его "капризником": более резкие реакции на жесткость и жестокость больного мужа редко срывались с ее добрых уст.