Если вообще деление литературы на форму и содержание не достаточно правильно, не достаточно глубоко, потому что они органически срастаются между собой, проникают друг друга и часто форма является только оттенками содержания, и особенности слога, это -- особенности мысли, то по отношению к Ключевскому это надо сказать по преимуществу. Его речь имеет особую интонацию, которой не убивает, не заглушает бумага и напечатанная строка. Кто слышал его лекции и беседы, те знают, что одно из их очарований заключалось именно в переливах интонации, в модуляциях голоса; и нельзя было не удивляться, как много мысли и мудрости, как много сути и содержания можно вложить в самую фонетику речи. И вот эта черта живого Ключевского сохранилась в его книгах. Слышатся в них повышения и понижения голоса,-- или, может быть, это -- иллюзия, призрачное эхо его реальных речей, воспоминание его умолкнувших уст?.. Во всяком случае, несомненно, что если уж делить на части то единое целое, какое представляют собою его страницы, то в нем, кроме традиционных формы и содержания, надо различать еще и тон. Часто последний звучит лукавством -- там, где умная шутка только оттеняет умную серьезность и где автор отдается своей, нисколько его не огорчающей склонности -- подмечать смешное в людях и отношениях, какой-нибудь изъян в них, какое-нибудь нарушение внешней или внутренней стильности. Где же лукавое отсутствует, там слышится, как мы уже заметили раньше, простая беседа, желание вовлечь в разговор слушателя, сделать его как будто своим сотрудником, установить с ним интимность или, по крайней мере, доброе знакомство.
У Ключевского стиль -- каллиграфия. А каллиграфия имеет, кроме положительных, и отрицательные стороны. Она дается нелегко, это не естественный почерк, и она медлительна. Такие особенности мы и видим у нашего писателя. Его фраза построена умно, слишком умно; она не непосредственна, и она не первой и не сама собою сорвалась с пера. Самопроизвольно перо не могло бы создать такого изящества,-- нужна для этого еще обдуманная и медленная работа мысли. Первые слова это не те, которые употребляет Ключевский. Он изыскан. Он нередко бывает вычурен; в самой простоте его -- искусственность. Стиль его не любит чертить прямые линии, и в этой области автор вовсе и не хочет кратчайших расстояний. Наоборот, он здесь предпочитает кружные пути, окольные дороги. Он неторопливо, размеренными шагами идет к своей цели. И прежде чем он один раз отрежет, он больше, чем семь раз примерит. Иной раз боишься даже, как бы необычайная обдуманность слова не помешала размаху мысли,-- ее широте. Невольно припоминаются цитируемые у этого великоросса великорусские пословицы и вся следующая за ними тирада: "Ведь лбом стены не прошибешь, и только вороны прямо летают... Великоросс мыслит и действует, как ходит. Кажется, что можно придумать кривее и извилистее великорусского проселка? Точно змея проползла. А попробуйте пройти прямее: только проплутаете и выйдете на ту же извилистую тропу" {Ключевский В.О. Курс русской истории. Ч. I. С. 387.}. Так и словесный проселок самого Ключевского приведет куда надо. И получается у него фраза, в которой ничего не переставишь, не изменишь, в которой точность дошла до щепетильности, -- фраза слишком готовая. Она не вдохновенная, не горячая, в ней слышится далеко не одна импровизация; но ей присуща вся та красота, которая отличает ум. Отдельные слова и предложения соединяются в общий узор, где каждая черточка тщательно взвешена и смерена, где на каждой детали видна печать настойчивой отделки. Ювелир слова, старинный мастер мозаики, Ключевский и дает в своих произведениях непрерывную художественную вязь. Всегда себе равный, ровный, без уклонений и отступлений, он тихо движется по своим словесным колеям. Филигранная работа над претворением идеи в соответственное слово еще усиливает принципиальную, самодовлеющую, бескорыстную осторожность, которая и вообще так свойственна Ключевскому; и если даже вас поражают иногда стилистические неожиданности, внезапные обороты речи, то вы наверное знаете, что все это, не предвиденное вами, не является таким же для него. Мысль его и слово вспыхивают вдруг; но потом он сам уже тщательно поддерживает этот из темноты бессознательного выплывший огонек. Однако пусть в его фразах не переливается горячая кровь, пусть они не трепещут, не имеют сангвинического темперамента,-- от них не веет, однако, охлаждающее дуновение напряженности; нельзя сказать, чтобы читатель ощущал здесь усилия автора, борьбу со словом, упорное одолевание лексического материала. Ключевский не побеждает, он уже победил, и вы любуетесь его трофеями, и хотя понимаете, как нелегко и как планомерно они победителю достались, все-таки не испытываете впечатления предварительной усидчивости и принужденности. И настолько сроднились у него мысль и слово, что (как это, впрочем, относится и ко всем большим писателям) вы не знаете, что отнести на счет первой и что -- на счет последнего. Они помогают друг другу. Излюбленные приемы Ключевского -- антитезы и сравнения и далее его хиазмы (крестообразные соединения одних и тех же слов) -- одинаково принадлежат и форме, и содержанию его книг.
"Государство пухло, а народ хирел" {Ключевский В.О. Курс русской истории. Ч. III. С. 11.}. "Личная свобода становилась обязательной и поддерживалась кнутом" {Там же. С. 185.}. "Корректура -- не реформа" (по поводу Никонова исправления церковных книг). "Что умели делать все, то он (Никон) делал хуже всех" {Там же. С. 385, 399.}. "Петр (Великий) отлился односторонне, но рельефно, вышел тяжелым и вместе вечно-подвижным, холодным, но ежеминутно готовым к шумным взрывам -- точь-в-точь как чугунная пушка его петрозаводской отливки" {Ключевский В.О. Курс русской истории. Ч. IV. С. 33.}. "Простой народ относился к временщикам с самой задушевной ненавистью" {Ключевский В. О. Курс русской истории. Ч. III. С. 169.}. "Он (предок Онегина) старался стать своим между чужими и только становился чужим между своими" {Ключевский В. О. Евгений Онегин и его предки // Русская мысль. 1887. Кн. II. C. 301.}. Это все -- несколько наудачу взятых примеров из фразеологии Ключевского, и не говорят ли они о том, что трудно отличить, где, собственно, кончается самое содержание его идей и где начинается их внешняя оболочка; и, в конце концов, не вернее ли будет сказать, что у него совсем никакой оболочки нет, а его мысли одеты сами в себя? Полутоны и обертоны мыслей, оттенки идей, это и составляет его слог, как это, в сущности, составляет и каждый хороший слог -- единый организм мысли и слова. Точно так же характерное для Ключевского остроумие не является каким-то внешним придатком к его мышлению и речи, а сливается с ними в одну гармонию и поэтому всегда уместно, никогда не звучит отчуждающей нотой. Его красное словцо всегда содержательно, и вопреки поговорке ему в жертву не приносится ни родной отец, ни матушка-правда. Ум, далее играющий, все-таки -- ум.
Про опричнину, про этих "штатных разбойников", мы читаем: "Учреждение это всегда казалось очень странным как тем, кто страдал от него, так и тем, кто его исследовал" {Ключевский В. О. Боярская дума. С. 331.}. Генерал-прокурор сената должен был по песочным часам следить за интенсивностью и работоспособностью сенаторовых мыслей; он "посредством своих песочных часов руководил его (сената) рассуждениями и превращал его в политическое сооружение на песке" {Ключевский В. О. Курс русской истории. Ч. II. С. 171.}. Москвичи даже "величали своего государя ключником и постельничим Божиим, применяя язык московского двора к столь возвышенным отношениям" {Ключевский В.О. Курс русской истории. Ч. IV. С. 238.}. "Манифест 18 февраля (1762 г.), снимая с дворянства обязательную службу, ни слова не говорит о дворянском крепостном праве, вытекшем из нее, как из своего источника. По требованию исторической логики или общественной справедливости на другой день, 19 февраля, должна была бы последовать отмена крепостного права; она и последовала на другой день, только спустя 99 лет" {Там же. С. 431.}. Что же, эти остроумные сопоставления, эти шутки, почти каламбуры -- нуждаются ли они в оправдании? Не подсказаны ли они самою жизнью, не встретились ли в них субъективный ум и объективный факт, не глубокая ли мысль, целая историческая концепция, смотрит на нас из последнего примера, где показано, как сравнительно с 18 февраля 1762 года трагически запоздало 19 февраля 1861 года? И разве уж очень придирчивый ригоризм посетует, что Ключевский, комментируя и дополняя сатирический образ у Фонвизина [Фонвизин Денис Иванович (1745-1792) -- русский писатель, комедиограф.], дает волю своему остроумию и напоминает, что фонвизинская княгиня Халдина "не находила ничего странного в том, что все ее дети уродились в друзей ее мужа,-- ведь в мужниных же друзей, а не каких-либо иных, поймите вы это"... {Ключевский В.О. Воспоминание о Новикове // Русская мысль. 1895. Кн. I. С. 45.}
Неожиданно-красивый оборот речи, остроумная диверсия нисколько не мешают существу изложения. Вот, например, в статье "Два воспитания", говоря о принципах древнерусской педагогии и приведя знаменитые слова: "Любя сына, учащай ему раны, не жалей жезла; дщерь ли имаши, положи на ней грозу свою...", Ключевский перебивает самого себя и говорит: "Впрочем, как скоро дело дошло до дочери, у меня не хватает духа продолжать изложение тех изысканных формул, в которых выражали этот прием древнерусские педагогические руководства". Ясно, что здесь дело не в дочери: и без того было бы излишне перечисление всех возможных манипуляций жезла, "т. е. простой глупой палки", но как находчиво, с каким нравственным и эстетическим изяществом освободил себя автор от дальнейшего углубления в действенные методы "Домостроя"!..
Характерной чертой в остроумии Ключевского и во всей его литературной манере вообще является то, что он никогда не употребляет многоточий,-- между тем, казалось бы, ему они были бы к лицу больше, чем кому бы то ни было: ведь многоточие тогда ставится, когда не досказано, не все сказано, когда умолчанием автора открываются для читателя дальнейшие перспективы, а их ли нет у Василия Осиповича? Но в том и состоит его стилистическое лукавство, что он делает вид, будто он ни при чем, будто сказал все, сказал серьезно и не оставил позади и впереди своих слов никакой мысли, никакого умысла; так не подчеркивая себя, он от этого становится еще тоньше и ярче. "В университете при Академии наук лекций не читали, но студентов секли" (оцените это но!) {Ключевский В.О. Два воспитания // Русская мысль. 1893. Кн. III. С. 90.}. При Петре "казнокрадство и взяточничество достигли размеров, небывалых прежде, разве только после" {Ключевский В.О. Курс русской истории. Ч. IV. С. 261.}. Сделав частой мишенью своих ядовитых, но все-таки не злых и не убивающих стрел прежнее духовенство, "полицию совести" (и как бы забыв об этом, когда писал свою речь о "Благодатном воспитателе русского народного духа"), он в самом серьезном тоне и с самым серьезным видом, как будто без внутренних и внешних многоточий, повествует нам, что на попойках у Петра в Летнем саду царь слишком щедро угощал водкой, и счастливыми считали себя те, кто мог от нее уклониться: "Только духовные власти не отвращали лиц своих от горькой чаши и весело сидели за своими столиками; от иных далеко отдавало редькой и луком". Или в те же петровские времена, когда всяческие сборы и налоги "назойливым июльским оводом приставали к плательщику на каждом шагу" и оплачивались даже борода и усы, "с которыми древнерусский человек соединял представление об образе и подобии Божьем"; когда явились разные "прибыльщики" и прожектеры (между ними и Посошков [Посошков Иван Тихонович (1652-1726) -- русский экономист, предприниматель и публицист. Автор "Книги о скудости и богатстве" (1724).], представивший Петру смелую и яркую, хотя "углем написанную картину" положения России, хоть самый Посошков, который был едва ли не первым фабрикантом игральных карт в России,-- о чем не забудут "трудолюбивые люди, наклонные отдохнуть после трудов"),-- так в те времена предлагали установить сборы даже с рождений. По этому поводу мы читаем: "Дивиться надо, как могли прожектеры и прибыльщики проглядеть налог на похороны. Свадебная пошлина была уже изобретена древнерусской администрацией... и сама по себе еще понятна: женитьба -- все-таки маленькая роскошь; но обложить русского человека пошлиной за решимость появиться на свет и позволить ему умирать беспошлинно -- финансовая непоследовательность, впрочем, исправленная духовенством" {Там же. С. 46, 53, 170, 172, 174, 175.}.
Конечно, от стиля Ключевского страдало не только духовенство, исправляющее всякие финансовые непоследовательности: всем и каждому приходилось нелегко,-- хотя бы, например, этим московским князьям Даниловичам, которые при нападении врага уезжают "куда-нибудь подальше, на Волгу, собирать полки, оставляя в Москве для ее защиты владыку митрополита да жену с детьми" {Ключевский В. О. Курс русской истории. Ч. 1. С. 59.}; даже Петра Великого, который был "исключением из всяких правил", Ключевский из своего правила не исключил, даже своеобразную орфографию его вспомнил, то, что будущий преобразователь "между двумя согласными то и дело подозревал твердый знак"; на что уж тишайший был царь Алексей Михайлович, но и его не оставил своею шуткою историк и рассказал про его опыты в стихотворстве: "Сохранились несколько написанных им строк, которые могли казаться автору стихами"; а как поздние петербургские преемники государей-москвичей, "больше хронологических знаков, чем исторических лиц", потерпели от характеристик Ключевского, это помнят все.
Вообще, исчерпать хотя бы главные блестки ума, иронии, красоты, пересыпающие творчество Василия Осиповича, было бы задачей трудной, именно потому, что их слишком много. Но, с другой стороны, очень благодарную работу исполнил бы тот, кто извлек бы из его книг собрание его чеканных афоризмов, сравнений, эпиграмм.
Любовь к своему и чужому слову, бережное обращение с родною речью, подбор слов, нанизываемых одно к другому не в случайном, а в необходимом порядке, после предварительной их рекогносцировки,-- это присуще Ключевскому до такой степени, что лишь ввиде редкого исключения встречаешь какую-нибудь неубранную соринку на его слишком гладкой стилистической дороге (мы бы предпочли, например, чтобы Василий Шуйский [Шуйский Василий (1552-1612) -- русский царь (1606-1610).] не назывался у него "изынтриганившийся"; странно прочесть, что в начале XVI века удельного дмитровского князя Юрия [Юрий Иванович (1480-1536) -- удельный князь Дмитровский, второй сын Ивана III и Софьи Палеолог.] решили "арестовать"; оспоримо слово "благоговеинство" {Ключевский В.О. Курс русской истории. Ч. III. С. 40; Ч. II. С. 169; Ч. III. С. 388.}; зато хорошо в своей смелости необычное употребление: "и над своими горями, и над своими радостями" {Ключевский В.О. Курс русской истории. Ч. I. С. 384.}. Образ он выдерживает тщательно, метафору следит на всем ее пространстве и почти всегда помнит о ее физическом происхождении, так что, например, слово "стало" не стерлось для него в своем буквальном, а не переносном смысле, и если первоначальное "житие стало во главе двух отдельных сказаний", то Ключевский скажет, что оно "неловко" стало {Ключевский В.О. Древнерусские жития святых как исторический источник. М., 1871. С. 29.}. Если легенду он однажды назовет "прозрачной", то, запомнив это хорошо, он дальше прибавит, что она "плохо закрывает действительные события, послужившие для нее основой" {Там же. С. 41.}. Русские умы были "больше воспаленные, чем просвещенные новыми идеями" {Ключевский В.О. Воспоминание о Н.И. Новикове. С. 54.}. Мы нашли только одно исключение из этой выдержанности его метафор (правда, мы и не очень искали их): "Этому взгляду... критик не мог придать цельного изложения, высказывал его по частям, осколками" {Ключевский В. О. И. Н. Болтин // Русская мысль. 1892. Кн. XI. С. 114.} -- тут разнородность образов: взгляда нельзя излагать, высказывать, а высказывать нельзя осколками.
В общем же Василий Осипович не только доводит свои образы до полной законченности, но иной раз конкретизация понятий заходит у него даже слишком далеко, становится не совсем приятной. "Преобразовательная увлекаемость и самоуверенное всевластие -- это были две руки Петра, которые не мыли, а сжимали друг друга" {Ключевский В.О. Курс русской истории. Ч. IV. С. 290.}. "К русской действительности этот ученый русский служака стал как-то криво, нечаянно и больно ушибся головой об ее угол и без особенной пользы, хотя и без вреда, всю остальную жизнь коптил небо, созерцая звезды" {Ключевский В.О. Евгений Онегин и его предки // Русская мысль. 1887. Кн. II. C. 299.} (впрочем, остроумна здесь встреча звезд, которые служака созерцает, и неба, которое он коптит).