Не в силах привести себя в какую бы то ни было ясность, я прислонился к стене и стал смотреть в клочок пространства, который открывался из моего окошка... Несколько влажных серых крыш... Там, дальше, пять вечно дымящих фабричных груб... Десятка полтора ворон и голубей в воздухе... Все, как вчера, как всегда... Это созерцание обыкновенно сопровождалось у меня отрывочными воспоминаниями и мечтами о том живом будущем, когда я опять буду дышать святым воздухом позабытой свободы. За черной полосой моей неволи ярко рисовалась мне всегда новая могучая жизнь, полная ликовании и порывов, но в это утро образы будущего плохо удавались воображению. Я почувствовал, что к планам, к начинаниям жизни, ко всему тому, что составляет человеческую заботу о завтрашнем дне, в моей душе уже не было прежнего доверия. Вместо недавних грез о какой-то кипучей деятельности, о светлом, благодатном труде, мерещилась теперь другая жизнь, маленькая и неприглядная, без каких бы то ни было ясных желаний и требований...

Но главное было то, что ни грезы, ни воспоминания совершенно не заполняли нараставшей душевной пустоты, как будто мое прошедшее и будущее вдруг потеряли всякую цену для меня.

Пустота все расширялась и расширялась, пока я не убедился, наконец, что в каждое мгновение, безостановочно, спускаюсь по крутому откосу -- в область давящей предсмертной тоски. Мною вдруг овладело непонятное волнение, а вместе с этим резко, до мельчайших подробностей, вспомнилась последняя ночь, с ее темнотой и с ее расчисленно-падающими каплями. Отсутствие звука не позволяло воспоминанию перейти в ощущение, но зато оно вызвало во мне целый ряд достаточно важных мыслей. После нескольких сопоставлений я убедился, что падением этих капель может быть определен -- так сказать, обнаружен осязательно -- неудержимый переход к минувшему всего существующего. Я отчетливо представлял себе, как вся жизнь несется к своему концу под стук нескольких частиц воды, которые падают где-нибудь с крыши или с одного древесного листа на другой, с мерностью неугомонного маятника твердя о сокращении остающихся часов, определяя роковую поступательность жизни во всем, глухо выбивая один и тог же миг частичного или же окончательного завершения и большому и малому, и мертвому и живому...

Все эти мысли имели для меня значительную ясность, конечный вывод из них -- для себя -- я глубоко чувствовал и порядочно успокоился. Но только я стал переходить к каким-то пустякам, впадать в беззаботное равнодушие, как где-то по близости удары большого церковного колокола застонали над пространством и рассеяли обнимавшую меня тишину.

Это зловещее, вихрем уносящееся в даль, пение сразу показалось мне знакомым. Не как звук, а как нечто, осязательным образом подтверждающее мои недавние, отвлеченные мысли, мое внутреннее убеждение. Все существо мое превратилось в слух, восприятие им мира удесятерилось, и я опять услышал громовый, потрясающий душу отсчет мгновений. Опять уносил меня чудовищный водопад, не давал мне возможности ухватиться за что-нибудь, остановиться, опомниться от ужаса, отдохнуть. Колокол твердил мне ту же самую истину, что и эти ночные капли, только бесконечно настойчивее, еще убедительнее, еще печальнее. Что-то равное каждому из этих умирающих криков уносилось из меня, отрывалось от души, заставляло меня дрожать.

Я мучительно съежился. Два беспощадных демона тяжелыми молотами ударяли -- один в медное тело колокола, другой -- в мою сдавленную грудь. Наконец, колокол замолчал. В его последнем крике мне послышалось такое отчаяние, столько живой боли, вся мука последнего, решительного удара, что я почти лишился чувств. Казалось бы, вся моя жизнь должна была вылиться из меня, как вода из опрокинутой чаши...

С этой минуты все кончилось. Роковая черта была перейдена. Сознание мутилось. Отчаяние переходило в горячку.

До этой ночи и до этого дня я сознавал и чувствовал, что здесь, в тюрьме, моя жизнь только остановилась, что, несмотря на томительный уход моих дней, мое существо, благодаря своей живучести, сохранил всю свою целость, и я уйду из этого душного гроба тем же, чем вошел, -- с прежнею наличностью возможностей и сил. Впредь эти мечты были уже бесцельны. Я нашел бы в себе достаточно силы снести без ущерба ужасы самых бесчеловечных пыток, но вот налетело негаданное горе, пред которым человек беззащитен! О, проклятые капли! О, убийственная тишина непроглядной ночи!..

Прошло еще много бесцельных дней, темных, томительных ночей; мне иногда удавалось отвлечься от своей идеи, но податливость душевному состоянию, вызванному падением капель в эту непоправимую ночь, вкоренялась все глубже и глубже. Порою за моим окном -- и дальше, за тюремной, оградой -- устанавливалась удивительная тишина. Не слыша ни малейшего звука, я не чувствовал ухода времени, течения жизни, и начинал отдыхать. Иногда тишина по несколько часов стояла кругом, нарушалась каким-нибудь отдельным, не повторяющимся, звуком -- и я готов был верить в воскресение в прежнюю жизнь. Но только эта вера начинала согревать и оживлять меня, как опять какой-нибудь звук раздавался в тишине, за ним другой, а там и третий, и все мое спокойствие кончалось. Опять все начинало сползать с своих устоев, сначала медленно, потом все быстрее -- сообразно с тем, как ужас усиливался в душе. Опять я уносился к какой-то глубине, подхваченный лавиной. То голубь заворкует на солнышке, где-нибудь по близости, то ночной ветер завизжит флюгером на тюремной трубе или затрещит сверчок в щели, -- и вспыхнет отчаяние и пойдет замирать сердце, все больнее и больнее с каждым днем. Угомонится одно -- и мучительно, цепенея от ожидания, ждешь чего-нибудь другого. И при каждом новом звуке, налетевшем после более или менее продолжительной тишины, ужасаешься и вздрагиваешь, как больной, который почувствовал неожиданные приступы унявшейся на время неизлечимой болезни.

Наступило время самой ужасной из пыток, какие когда-либо мучили человеческую душу, а средства облегчить ее не предвиделось. Чтобы ничего не слышать, я разжевывал куски своего хлеба и затыкал им уши. Плохая защита! Преследуемый все одним и тем же воспоминанием, все одною и той же мыслью, я заметил, что разрушительную работу звуков взяли теперь на себя мои собственные движения.