Пожалуй даже, если бы умерли Любич и я, Мария Сергеевна продолжала бы ходить в свои воскресенья и четверги в пустую, молчаливую палату, до того эта палата была прежняя, такая же самая, какой она казалась при Рябинине.

Почему-то и мы с Любичем продолжаем считать кровать и место в столовой, которые занимал Рябинин, принадлежащими ему, не садимся туда и, в случае появления нового больного, вероятно, упросили бы доктора отвести ему какую-нибудь из свободных прежде кроватей, а сами постарались бы устроить, чтобы сидел он не на Рябининском месте.

Стало несколько грустнее и молчаливее. Но это дает себя чувствовать главным образом по вечерам. Любич тогда стоит у окна, а я ухожу в комнату Федора, с которым беседую о деревенском житье-бытье, сельских работах и всяческих неурядицах.

Лейтмотив наших лирических излияний -- это грызущая тоска по родным местам, родным лицам и еще по чему-то не имеющему названия, теплому и уютному, что связано с глупо вышедшей на самый солнцепек избой и смешно дерущим горло, ободранным петухом.

-- А грибы-то, грибы, Федор!.. -- растравляю я его раны.

-- И не говорите, барин... Здесь житье, а там настоящая жисть.

Иногда, чтобы поразнообразить скудное содержание наших бесед, я занимаю новую позицию и начинаю доказывать, что город имеет много преимуществ. Федор остается непреклонным: согласится, что пища здесь лучше и чистоты больше, а потом не собьешь... все за деревню.

-- Болезни у вас всякие. Насмотрелся я. Не дай Бог! Народ вроде мухи.

Беседы с ним -- единственное мое развлечение -- успели сделаться потребностью. Часто я приношу ему книгу и читаю вслух.

Время идет нехотя, сонно, точно на заброшенной где-нибудь в медвежьем углу маленькой железнодорожной станции, где все служащие спились со скуки, поезда забывают останавливаться и где убогий, переставший от старости расти лес с неуклюжими, растерянными соснами и застрявшими во мху тропинками.