-- Вы ничего против не имеете?.. Ужасная духота.
Конечно, пусть откроет. Терять и эту ночь не стоит. И так потеряно слишком много.
Месяц теперь с нами... Он спокойный и уверенный. И небо ближе. На его сгустившемся фоне выпукло обозначились низкие, повисшие недалеко от нас облака.
Хорошо...
Я прислушиваюсь... Рябинин стал дышать ровнее и глубже.
Жаль, что здесь нет реки... Было бы еще лучше.
II
Я убеждаюсь все сильнее и сильнее, что Николай Андреевич любит невесту Рябинина и подозревает, будто я люблю ее тоже. Со мной в последнее время он стал куда более общителен, и словно торопится наговориться за те дни, когда ему приходилось молчать. На мой вопрос, почему он так увлекается военной историей, он уныло ответил, что ничего больше без опасности расстроить нервы читать не может.
-- Те же валерьяновые капли... И действуют отлично... Иногда зарядишься ими на целую неделю... И в душе никого, кроме Наполеона и старой императорской гвардии. Красивые, стройные полки, вдохновенные приказы, блестящие маршалы и поля, предназначенные судьбой для генеральных сражений.
Сегодня он сидел со мной на подоконнике и рассказывал о своем детстве. Оказывается, он круглый спорота чуть ли не с пяти лет и вырос у старой бабушки, постоянно суровым и тревожным тоном напоминавшей ему о необходимости молиться: "Коля, собирайся в церковь"... "Коля, прочти молитву ангелу-хранителю"... "Коля, Бог видит все, и то, что в душе делается, и ни одной нехорошей мысли не простит... ни одной!.." От этих печальных, мертвых, как страницы пожелтевших церковных книг, слов на всю его жизнь был наложен мрачный, мертвенно-бледный оттенок. Он должен, непременно должен был бояться, потому что у него были свои думы, которые он хоронил и от Бога, и от бабушки, до того свои, что если бы у него спросили: "Ты это, Николай, так думаешь?" -- он побледнел бы и поспешил наотрез отказаться, и никакие в мире силы не были бы в состоянии вырвать у него признания. Страх держал в своей власти все его существо... А не молился он нарочно, потому что ненавидел карающего, грозного Бога, в свою очередь, как казалось ему в детстве, ненавидящего его... Вечером, ложась спать, дрожа, он снимал с себя крест и, почти плача, в тон бабушкиным словам повторил про себя: "Не буду Тебе молиться, ни за что не буду... Наказывай меня, как хочешь... Я не боюсь Тебя, -- слышишь?" Сердце рвалось в маленькой, точно сжимавшейся в комок груди, долго не приходил сон и пугал каждый предмет, принимавший при ночном освещении непривычные, другие, чем днем, очертания. Он садился на кровать, накрывшись с головой одеялом, и считал минуты... Рядом, в столовой бабушка читала французскую книгу, губы ее шевелились, и страшно, непонятно страшно было, что седые волосы ее завиты.