И длинными вечерами перелистывает Эрна своими тоненькими пальчиками тоненькие книжки, где злые люди наказываются, а добрые торжествуют.
-- Ах, не так бывает на самом деле! -- вздыхает она, устремляя взор на белых чаек, вот-вот готовых вылететь из золотой рамы.
Разве я люблю его? -- думает она. -- Нет, конечно, нет. Она его не любит. Она не любила и Ораз-хана. О Винценти она вспоминает с ужасом. Ее поклонники в Париже внушали ей одно отвращение: искатели приключений во фраках, лощеные, бездушные люди, часто негодяи с громкими титулами...
-- Но есть где-то другой мир людей? Вот профессор Бонзельс, например. Как он не похож на всех остальных... Или Мэк-Кормик, Голоо...
Мысль, неизбежно, сделав круг, возвращалась к Голоо.
Он как будто ее любит... Иначе зачем бы ему плакать в тот вечер, когда она уезжала? Она видела, как содрогался от рыданий этот черный великан, -- рыданий, которых он не хотел ни скрывать, ни сдерживать. Он плакал, как маленький мальчик, вытирая слезы своими гигантскими кулаками, и в глазах его, которыми он провожал ее уходящий взгляд, светилось такое отчаяние, что на момент она даже заколебалась: уезжать ли ей?
Но оставаться в Лондоне, в котором не сегодня-завтра должна была бы произойти ее встреча с Винценти -- было ей тогда не под силу.
Она уехала, чтобы не вернуться...
Дни текли, новых сведений об экспедиции не было.
Часто Эрна рассматривала свое обезображенное лицо в зеркало, перед которым Голоо упражнялся с гирями, наблюдая за работой своих мускулов и дыханием. Ей казалось, что она никогда не сможет открыть своего лица, никому не сможет его показать. Даже эта маленькая девушка, которая так ласково ей прислуживала, не видела еще уродливой маски, которую злая судьба надела на лицо Эрны. Хромать она почти перестала, но движения в боку были ограничены и вызывали при слишком быстрых поворотах тела острую, режущую боль. Запирая наглухо двери, подходила несчастная к зеркалу и старалась, встав на носок, поднять ногу хотя бы на метр от пола. Это ей положительно не удавалось.