Так серия разговоров с Трапезниковым, серия иносказаний о бомбе; мы точно оба в масках; на нем маска любителя ренессанса; он говорит мне об эпохе Возрождения, о Медичи, о живописи, о Германе Гримме, написавшем книгу на тему "Микель-Анджело" {Grimm, Hermann (1828-1901) -- LEBEN MICHELANGELO'S (1860; много переизданий, юбилейное изд. 1899-1900).}; он слишком часто, слишком особенно, с подчерком говорит о "Микель-Анджело"; и я вздрагиваю: это -- пароль о бомбе. Ведь в имагинациях 1914 года (на лекции Доктора в Берлине о Микель-Анджело) мне показалось, что Доктор старается мне дать понять, что я перевоплощение его {8 января (н.ст.) 1914 г. в Берлине Штейнер читал лекцию "Michelangelo und seine Zeit vom Gesichtspunkte der Geisteswissenschaft" (из курса "Geisteswissenschaft als Lebensgut", 1913-1914).}. Я с ужасом этот "бред" отверг, как ложную имагинацию. Теперь, через полтора года, в странном обострении судьбы, в странном ощущении, что мне нечто поручено, опять появляется тема "Микель-Анджело": с подчерком; что-то подчеркивает мне обо мне же, на этот раз -- Трапезников, не подозревающий, что он задевает во мне; так -- во всем: в разговоре о мелочах быта им задеваются не мелочи этого быта, а тайны моей души; и нас влечет друг ко другу, как заговорщиков; но это влечение и шифр иносказаний меж нами, происходит под формою просто заходов Трапезникова к нам на чашку чаю; и под формою наших с ним прогулок вечером, после работы, по дорнахским окрестностям.

Безукоризненно одетый, в серой паре, в английской мягкой шляпе, в лиловом галстуке, помахивая своей палкой, Трапезников водит меня по полям и развивает мне мысли о ренессансе или урезонивает: "Потише, голубчик: не обращайте внимания ни на что... Держитесь мужественно... Смотрите на вещи проще... Если Наташа так уж необходима вам, опять говорю: смотрите проще..." Иногда же он говорит: "Вы бы уехали на время отсюда: поезжайте в горы или в Цюрих... Развлекитесь... И потом, скинув с себя эту нервность, возвращайтесь сюда".

А мне это его "держитесь мужественно" отдается, как: "Да, да, да: бомба будет дана; вы свершите это: наши судьбы здесь -- сама Невероятность; и вы, и я -- мы издалека пришли, далеко уйдем: все стало сквозным. Читайте шифры небесной судьбы, вас обставшей маленькими будто бы дрязгами жизни". Так наш разговор с Трапезниковым для меня разговор сквозь слова в туда, где "символы не говорят, но кивают без слов" {Ср. ПОЧЕМУ Я СТАЛ СИМВОЛИСТОМ... 1928 г.: "Символы ие говорят, а кивают" (Ann Arbor, 1982 с.35). Здесь Белый, по всей вероятности, перефразирует О ПРИРОДЕ СЛОВА Мандельштама (впервые опубл. в 1922 г., перепечатано в сб. О ПОЭЗИИ, 1928): "Вот куда приводит профессиональный символизм. Восприятие деморализовано. Ничего настоящего, подлинного. Страшный контреданс "соответствий", кивающих друг на друга. Вечное подмигивание. /.../ Никто не хочет быть самим собой" (СЛОВО И КУЛЬТУРА. М., 1987, с.65).}. А педаль с "Микель-Анджело" лишь намек на то, что ему ведомо: под маской личности "Бориса Николаевича" до времени притаилось нечто совсем иное.

Я не во всем понимаю Трапезникова, но мне ясно, что он вкладывает в ясные с виду слова темный бездонный смысл,-- и что послан стоять при мне в эти страшные роковые для меня месяцы. Все чаще ко мне, как бы из-за плеча Трапезникова, просовывается лик Михаила Бауэра, который где-то меня ждет к себе и издали тайно помогает.

Дружественный оттенок некоторого старшинства в Трапезникове мне понятен и его внешним положением; он -- гарант русской группы в Дорнахе и выбран в совет старших, собирающийся в Дорнахе при Докторе. Когда шла речь об избрании среди русских гаранта, то София Штинде предложила Асе, чтобы русские избрали меня, но Ася, не поговорив со мной, отказала; конечно,-- и я отказался бы (не мне в том душевном смятенье, в каком я находился, гарантствовать), но все же симптоматично, как обращались со мной близкие: не только не считались, не только не советовались, но игнорировали и в эмпирических случаях жизни обращались, как с неодушевленным предметом; у Поццо водворилось такое отношение ко мне: "Боря" -- это то, что не смеет иметь своего мнения; он -- "наш": что хотим, то и сделаем с ним. А у Аси это доходило уже до отношения ко мне как... к туфле, которой то швыряются, которую [то] носят; Ася меня во внешнем быте носила, как туфлю. Я это видел и мне это было глубоко безразлично, потому что в "Я" я был свободен и такие пустяки, как внешнее ношение меня на Асиной "ноге", не занимали.

Но Трапезников, частью и Бергенгрюн постоянно намекали мне на беспардонное со мной обхождение со стороны сестер Тургеневых и отчасти Поццо, развивавшем чрезмерную развязность на почве родственности.

Так в Трапезникове намечалась партия друзей лично меня, но не Аси, Наташи, Поццо (Бауэр, мадам Моргенштерн, Бергенгрюн); и была партия Тургеневых "par excellence"; я чувствовал в ней Марию Яковлевну, которая точно в ответ на мое некоторое разочарование в ней, ответила подчеркнутым покровительством (покровительством "в пику мне"), которая она оказывала Асе: последнюю все более и более обласкивала; Ася попала в группу эвритмисток, постоянно репетировавших при докторе; быт ее жизни все более сливался с бытом студии; а это был быт Марии Яковлевны, рядом с которой постоянно появлялся доктор; я, отрезанный от этого быта, все более отрезывался и от Марии Яковлевны и через Трапезникова все более прорезывался к атмосфере Бауэра, которая веяла мне в лицо и, так сказать, охраняла меня от страшных мистических гонений со стороны.

Эти последние не прекращались вовсе, то ослабевая, то -- вспыхивая: отсюда и оттуда под разными формами; следы разных форм слежек открывал вкруг себя; самое тягостное было то, что источник слежек мне был неясен; если бы меня окружали просто шпики русской, антантистской и швейцарской контрразведок, я был бы спокоен так же, как в конечном, спокоен человек, отмахивающийся от мух; но я подозревал преследования от врагов; я видел нить этого преследования, тянувшуюся в недра нашего Общества и уже из него меня допекавшего; это было страшнее всего: думать, что замкнутость Общества пробита тайными входами и выходами в него и из него врагов дела доктора: самый "Ваи" виделся мне уже минированным Черною Силою.

Иногда ощущение реального преследования лично меня достигало такой интенсивности, что я катастрофически пугался: я ощущал сатанинскую злобу, откуда-то направленную прямо на меня (уже даже не на доктора); и эта сила, режущая, как нож, вонзалась в меня, как нож, иногда неожиданно без того, что я думал о ней. Не забуду двух эпизодов, бывших со мной, кажется, в июле.

Один эпизод: однажды, жаркою ночью, часов в 11, я пошел погулять; никого не было; я стал кружить по пустым и безлюдным дорожкам, обсаженным деревьями, того квадрата, который образовался между Арлесгеймом, Верхним Дорнахом, Нижним Дорнахом и трамвайным трактом; квадрат был на склоне холма. Как сейчас помню: тихая, лунная ночь -- ни души; проходя мимо домика, смежного с виллой доктора (наискось от нас),-- домика, в котором обитал кто-то, кто участвовал в слежке, на меня пахнул знакомый, злой ветерок, который мне был хорошо известен: ветерок ненависти; но я, привыкший к ненависти, излучаемой на меня 1) весьма многочисленной, антропософской партией (с Вольфрам, Чирской, Штраус, шведкой, Эккартштейн, рядом "французских" швейцарцев, Фитингоф, "существом" Зауэрвейн и т.д.), 2) какими-то неведомыми мне черными оккультистами, проживавшими в Дорнахе, 3) просто обывателями Арлесгейма и Дорнаха, кем-то науськанными против моей для них безразличной фигуры, 4) агентами "оптанты" и т.д. -- привыкший к ненависти, я не обратил внимания на это переживание и шел от дома среди кустов; помнится,-- тень моя перерезала ослепительную дорожку. Вдруг, как нож, всадился в душу страх; и сердце -- подпрыгнуло: