Перед тем, как загасить свечу, я хотел вскочить и, подбежав к окну, его распахнуть, спугнув сидящего на дереве; но хотелось спать; подумалось: "Пусть его глазеет".
Презрение к г л азу было столь сильно, что он даже мне не мешал.
Объяснялось мне чувство за несколько дней перед этим, когда показалось, что за мною кто-то крадется в кустах; кто-то, вероятно, крался; у меня удивительно развито кожное ощущение вшей и "глаза"; и тех, и этот я ощущаю безошибочно.
Я думал: "Они пустили воистину сильные средства напуга; пугают выстрелом". И тут же отдавалось: если бы они и достигли своей цели и был бы я допуган, то -- все же: я вынужден бы был вести себя так, как я веду, ибо я же не знаю того, от чего они меня отпугивают; никакого эмпирического поступка я не совершал и не намереваюсь совершить; некий акт, бомба, о которой подмигивает Трапезников, не есть эмпирическое как-нибудь квалифицируемое действие; это мое "да" -- Свету, Христу, делу доктора; это моя верность символу Иоанновой любви, осуществляемая символически же в верности Гетеануму, в особом жесте работы под малым куполом, в вахтах; и это -- мое лютое пнет": войне народов.
Мне иногда начинало казаться, что сила медитативной мысли моей о деле доктора есть меч, уже духовно разящий; в мыслях я бью по врагу; и вот, желая выбить из головы моей этот меч мысли моей, влияющей на судьбы Общества, войны, даже судьбы России, "они" и угрожают мне смертью.
Но тут я неумолим: я готов даже... пасть... под ножами убийц, действительными, а не только ножами-языками, язвящими меня у меня за спиною.
Впоследствии, в 1920 году, в России, мне рассказывал Лигский, как с дерева заглядывали к нему в комнату; и как он, подойдя к окну, накрыл шпика: шпик, спрыгнув с дерева, пустился в бегство.
В эти дни произошел разговор между мною и Поццо, когда мы вдвоем проводили время на вахте при "Ваи". Поццо сказал мне:
-- "Боря,-- надо беречь девочек" -- "девочками" называл он Наташу и Асю -- "какой-то дурной глаз их глазит".
-- "А что?"