И -- подсиявши очками, дымнув, он припустится с Эллисом взапуски -- в разбегаи словесные; и -- коловерт быстрых жестов возникнет меж ними.

Но вот начинаются прения.

Встанет матерый такой князь Е.Н. Трубецкой -- благородным медведем, лицо завернув красноватое, чернобородое, с ясно синеющими очами, развив полномерно свое доброумие, трудно нудяся тяжеловатыми фразами, трудными смыслом, но полными смыслом; стоит над столом, раскаблучившись, взаверть покачиваясь -- не выкрутыжистым, благороднейшим стражем России, расставив облаписто руки локтями, отбрасывая локтями назад их без такта; глаза же -- сиятельны; строгим достоинством. Н.А. Бердяеву не сидится, он ассирийственно голову вскинет, осматривая нас с видом таким, будто он говорит:

-- Референта Евгений Николаевич -- не понял...

Кудрявый, чернявый, шахлатый, довольный собою, пощипывает бородку, ждет слова; синеет глазами; да, у Бердяева -- лбина (не лоб); им упав себе на руки, вздрагивающие десятью заплясавшими пальцами, точно под мышкой, старался не разорвать красный рот и отбрасывая порой свою левую руку, чтобы ею отмахиваться от чего-то, или излавливать пальцами вовсе невидимых, -- говорит не другим, а себе самому, пред собою самим, созерцая не публику, а свою точку зрения, которую начертил пред собою он в воздухе; и потом он бросается сызнова на свои десять пляшущих пальцев; схватив карандашик, он ткнет пред собою пространство его острием; и проткнувши пространство, откинется к спинке трещащего кресла; и -- всеблаженно он стынет: он -- кончил; противники -- все сражены.

Булгаков, пока говорит, пресутуло качается, заколыхавшись, мешкотно поглаживая бородку, черно обрамляющую пышащие румянцем здоровые щеки; и тоном, и взором брюзжит недовольно; и вдруг так ласкательно, так сиянски, добро улыбнется; пе-реконфуженно замолкает; и гладит, качаясь, бородку. Сизов поднимается расставлять вертипижины глубочайших, вполне затуманенных слов.

И вот прения кончены; все -- расходятся; над зеленым столом вижу я, как Булгаков, сосредоточенно протянувши какую-то круглую голову, покрываемую черными вихрами волос, теребящий бородку, густую и черную, сосредоточенно устремляющий взор в одну точку, останавливается каре-черными глазами своими, такой рассерьезный и вместе с тем мягкий и грустный, внимательным ухом склоненный к Рачинскому, вшептывающему ему в ухо свои торопливые домыслы, от которых прорезывается морщина на лбу его и меняется выражение глаз (выражение внимания на выражение гнева), -- вижу, как С.Н. Булгаков, с плечами покатыми, несколько выше среднего роста, с тенденцией гнуться, в застегнутом на одну только пуговицу сюртуке, сочетанием неестественно вспыхивающего румянца на крепких щеках, молодеющий из год в год, очень дельно отрезывает Рачинскому свое мнение; я смотрю на него: губы, тонко-пунцовые, черная, молодая такая растительность, вишни-глаза (они делались вишнями), производят в душе очень странное впечатление -- вишневого сока; в нем было вишневое что-то иль даже -- черничное что-то (как будто любил кисели из раздавленной, темно-красной черники); в Булгакове -- что-то бодрящее, свежее, стойкое; от разговора с Булгаковым часто несет спелой ягодою, свежим лесом и запахом смол {Ср. НАЧАЛО ВЕКА (с.451): "Булгаков -- с плечами покатыми, среднего роста, с тенденцией гнуться, бородку чернявую выставит и теребит ее нервно; застегнув сюртук на одну только пуговицу; яркий, свежий, ядреный румянец на белом лице; и он вспыхивает до пунцового, когда прорежет морщина его белый лоб; нос -- прямой, губы -- тонко-пунцовые; глаза -- как вишни; бородка густая, чуть вьющаяся. Что-то в нем от черники и вишни".}.

Я смотрю на него: он внимательно вглядывается чутким ухом в торопливое слово Рачинского (знаю -- глазами сейчас он не видит); своей головою, поставленной набок, поматывает; морщина -- прорезывается (дела Общества, видно: опять удружил значит В.П. Свенцицкий); глаза -- то забегают, то -- стремительно, точно вкопанные, остановятся, делая стойку над чем-то невидимым вовсе; и после, рукою отрезая по воздуху (в такт своих слов), начинает с волнением сдержанным он реагировать голосом -- деловито и спешно; и видно: Булгаков и есть душа Общества, одновременно Мария и Марфа; все прочие -- только Марии; Булгаков -- Мария и Марфа, и видно: Рачинский своим председательствованием, даже ропотом на церковность С.Н., ведет линию стратегических планов Булгакова; тут Булгаков вдруг видится Брюсовым религиозно-философского Общества, Брюсовым добрым и мягким, но -- твердым и стойким; и оба -- как черные ягоды: С.Н. Булгаков -- черничная ягода; Брюсов же -- волчья.

Смотрю я, бывало, на ухо Булгакова; думаю: то, что ему торопливо докладывает Рачинский, -- им принято, понято, запечатлено: сохранится до нужного времени; знаешь -- вошел он в оттенки передаваемого, индивидуального мнения; и эти оттенки теперь гравируют навеки сознанье его: не забудет; и, может быть, через годика три, он с доверчивой детски-блаженной открытостью, откровенно покачиваясь над зеленым столом заседания, или над чайным столом у меня, у Рачинского, у Гершензона, -- пощипывая бородку пренервно, с таким приглашением руки, улыбнется словами:

-- Григорий Алексеевич, помните, года три назад вы сказали по окончании реферата Бердяева о Петровском, как он после жизни с Флоренским забунтовал и в нем складывалось решение... {Об Алексее Сергеевиче Петровском (1881-1958), близком друге Белого, см. "Минувшее", т.6, с.30. В сентябре 1904 г. после окончания Московского ун-та (где он учился вместе с Белым) он поступил в Духовную Академию и переселился из Москвы в Троицу. Там он жил в одной комнате с П.А. Флоренским, (см. след. стр.)}