1 Из: НАЧАЛО ВЕКА, берлинская редакция, т.III, гл.1, лл.187-197; ГПБ, ф.60, No 12).
Приблизительно в это же время в мир мысли моей входит Н.А. Бердяев, переселившийся из Петербурга в Москву, передо мною встающий в этом именно круге, в котором привык я вращаться {В этой части своих воспоминаний Белый описывает зиму 1907-1908 гг., когда он особенно сблизился с московским религиозно-философским Обществом. Бердяев переселился в Москву в начале 1908 г. См.: Н.Бердяев. САМОПОЗНАНИЕ, 1983 (второе изд.), с. 181-185.}; меня останавливает многострунная личность Бердяева, взявшего трепет эпохи в себя и все чаянья света, трагически потрясенная кризисом жизни, культуры, сознания, веры, расклеивающая с аподиктическим фанатизмом прегромкие ордонансы, энциклики интеллигенции русской; меня поразило в Бердяеве то, что он нас, символистов, вполне понимал (по писаньям его я не думал, что он так нам близок); блестящий мыслитель, прошедший отчетливо школу марксизма и лазивший в дебри критической мысли, владеющий Кантом, Когеном, Аллоисом Рилем, Г.Риккертом, Наторпом, в них не увязший, столкнувшийся с православием отцов Церкви и старцев, с воззрением католиков, Мережковского, переживавший Метерлинка, Ницше, поклонник Гюисманса {В 1910 г. Бердяев читал лекцию о религиозной "драме" Гюисманса (Joris-Karl Huysmans, 1848-1907) в религиозно-философском Обществе Москвы и Петербурга. См. "Утонченная Фиваида (религиозная драма Дюрталь-Гюисманса)" -- "Русская Мысль", 1910, No 9; перепечатано как приложение в: Н.Бердяев. ФИЛОСОФИЯ СВОБОДЫ, 1911. В СМЫСЛЕ ТВОРЧЕСТВА Бердяев пишет: "Я не знаю явления более благородного, внутренно более трагического и по-своему героического, чем писатели-католики Франции XIX века, католики совсем особые /.../ Я говорю о Барбе д'Оревильи, Э.Гелло, Вилье де Лиль-Адане, Верлене, Гюисмансе, Леоне Блуа. /.../ Они были людьми нового духа, трепетавшего под реставрационными одеждами. /.../ В подлинном, благородном, аристократическом эстетизме была религиозная тоска. Тоска Гюисманса не утопилась "утонченной Фиваидой" эстетизма, -- он переходит от эстетизма к католической мистике, кончает монастырем и жизнью своей вскрывает религиозные глубины эстетизма" (второе изд., 1985, с.277, 281).}, обозревал он огромное поле идей, направлений, сплетенье тенденций от Маркса до Штирнера, от иезуитов до Безант; ничто ему не было чуждым; он в поле идей себе выбрал утес догматизма, засел на утесе орлом; в нем сказалось стежение многих тенденций, переработанных им; он казался не столько творцом мирозрения, сколько исправнейшим регулятором ряда воззрений, им стягиваемых в один узел с сознательной целью: отсюда прокладывать рельсы к грядущему; был он скорее начальник узловой, важной станции мирового сознанья; воззренье Бердяева -- станция, через которую лупят весь день поезда, подъезжающие с различных путей; разбирая идеи Бердяева, трудно порой отыскать в них Бердяева: это вот -- Ницше, то -- Баадер, то -- Шеллинг, то -- Штейнер; а это вот, ну разумеется, Соловьев, перекрещенный с Ницше; мировоззренье Бердяева, -- только центральная станция; мимо платформы летят поезда с разных веток: Бердяев -- заведующий движеньем станции, оригинален в порядках, которые он устанавливает в пропускании поездов иль в градации расположения элементов воззрений; акцент его мысли -- несение государственных функций средь пестрого населения собственной мысли; отсюда ж его догматизм -- волевой, беспощадный, слепой и насилующий совершенно сознательно спорящих в нем обитателей, чтоб не случилося свалки меж ними; он вынужден взять меч, иль жезл, чтоб нещадно бороться с наплывом народа (иль с элементами мировоззрений, ему где-то родственными, друг другу пречуждыми) -- на центральную станцию сборища, именуемую "мировоззренье Бердяева"; тут, выходя из убежища, где заседает над планом скрещенных дорог, на платформу, где Макс Штирнер, Гюисманс, Мережковский, Владимир Сергеевич Соловьев, Маймонид, Ницше, Штейнер, Иоанн Богослов, Августин, Раймонд Луллий оспаривают свое право проезда в ближайшую очередь; вынужден стать государственным человеком он; и -- ордонировать: "Подать поезд Владимиру Соловьеву"; и даже: хранить станционный порядок при помощи рослых жандармов, расставленных всюду; жандармы же те -- произвол, установленный им в сочетании элементов воззрений; за произволом таится прозрение, интуитивное виденье "Я"; очень часто мне кажется, Н.А. Бердяев имеет виденья и откровенья в том, как ему поступать с пестрой смесью культурных своих устремлений; иначе в мгновенье ока растекся весь "бердяизм"; опустела б центральная станция; всюду открылись бы лишь автономные области, явно вывалившиеся из бердяевских книг: здесь бы вече собрал политический эконом, там открыл бы Дивееву пустынь Святой Серафим, там бы Штейнер, явившийся из "Философии Свободы" Бердяева объявил бы, пожалуй, что это совсем не "бердяевство", а Дорнах; виденья вшептывают Бердяеву непререкаемые откровения субординации и порядка; и он, исполняя веления, призывает жандармов; жандармы Бердяева -- догматы, появившиеся не от логики вовсе, от воли Бердяева: строить вот эдак вот; воля же эта диктуется, вероятно, каким-нибудь даймоническим голосом.
Часто он кажется в книгах, на лекциях, в ярких своих фельетонах слепым, фанатичным, безжалостным; в личном общении он очень мягок, широк, понимающ; имевшие случай встречаться с Победоносцевым нам рисуют Победоносцева понимающим, тонким и даже терпимым; но государственный пост его сделал глухим и слепым; государственный пост философии Н.А. Бердяева (не иметь своей собственной мировоззрительной виллы, заведывать станцией, через которую проезжают столь многие путешественники, провозящие идейную собственность) вынуждает его регулировать сложность путей сообщения совершенно практическими императивами "Быть по сему..." Его догматы, -- это всегда лишь маневры и тактика: "Быть по сему, до... отмены ближайшим приказом ..." (приказами 900 годов отменен был марксизм, отменен был кантизм, отменен был Д.С. Мережковский; приказами же десятых годов: отменилась церковность сперва, и Бердяев боролся с Булгаковым, отменялся царизм, как потом революция отменилась и отмени лося лучшее его сочиненье "Смысл творчества" { СМЫСЛ ТВОРЧЕСТВА. Опыт оправдания человека (М., Г.А. Леман и СИ. Сахаров, 1916. Второе изд., с разночтениями и дополнениями, выпущено как второй том его Собрания сочинений, Париж, 1985).}. Нарушенье приказа всегда угрожает ужасною катастрофою в государственном департаменте высших сообщений (культуры).
Да, да: философия эта есть пропуск едва ли не всех элементов культуры, уже обреченной на гибель, сквозь линию рельс, начинающихся от "Ego" Бердяева к Голосу Божию, этому "Ego" звучавшему; до Бердяева вот период один был; а с появления Бердяева рушится все, проходя сквозь него в опускающийся над ним -- град небесный; от этого личность Бердяева переживает огромнейший кризис (еще бы: весь мир пропустить сквозь себя и не лопнуть!); а Николай Александрович относительно очень легко переваривает старый мир в себе, разбухая; приобретает печать Чела Века, Адама Кадмона {Адам Кадмон (евр.) -- "Адам первоначальный", "человек первоначальный", в мистической традиции иудаизма абсолютное духовное явление человеческой сущности до начала времен как первообраз для духовного и материального мира, а также для человека (как эмпирической реальности). См., напр., статью С.Аверинцева в первом томе МИФОВ НАРОДОВ МИРА (1980), с.43-44.}, напоминающего -- Николая же Александровича, шествующего по Арбату в своем светлосером пальто, в мягкой шляпе кофейного цвета и в серых перчатках.
Подозреваю, что в миг, когда станет Н.А. проповедывать нам власть над миром Святейшего Папы, то будет лишь значить, что интуиция, продиктовавшая новый догмат Бердяева, соединилася с ним навсегда и что Папа Святейший есть он -- Николай Александрович, собирающий у себя на дому философские вечеринки, которые вовсе не вечеринки, а более того: совещанья епископов; здесь -- Карсавин, Франк, Лосский, Кузьмин-Караваев, Ильин, Вышеславцев, последней энцикликою Бердяева-Папы назначенные на кардинальские должности, обязуются на заседаниях бердяевской академии объявить всему миру "восьмой и последний вселенский собор".
Тот шарж мне встает неизменно, когда я прослеживаю общение с Н.А. Бердяевым в ряде годин, из которых растет его жизненный облик.
Высокий, высоколобый и прямоносый, чернявый, с красивыми раскиданными кудрями почти что до плеч, с очень черной бородкою, обрамляющей щеки; румянец на них спорил с матовой бледностью; кто он? Стариннейший ассириец иль витязь российский из южных уделов, Ассаргадон, сокрушавший престолы царей, иль какой-нибудь там Святослав, князь Черниговский или Волынский, сразившийся храбро с батыевым игом, и смерть восприявший за веру в Орде? Разумеется, что атрибуты его -- колесница иль латы -- не эта же сшитая хорошо темносиняя пара, идущая очень к нему, с малым пестрым платочком, выторчивающим из кармана, из верхнего, вовсе не белый жилет, снова очень идущий к нему {Ср. описание в НАЧАЛЕ ВЕКА (М.-Л., 1933), с.430: "Высокий, чернявый, кудрявый, почти до плечей разметавшийся гривою, высоколобый, щеками румяными так контрастировал с черной бородкой и синим, доверчивым глазом; не то сокрушающий дерзостным словом престолы царей Навуходоносор, не то -- древний черниговский князь, гарцовавший не на табурете -- в седле, чтобы биться с татарами.
Синяя пара, идущая очень к лицу; малый пестрый платочек, торчащий букетцем в пиджачном кармане; он -- в белом жилете ходил; он входил легким шагом, с отважным закидом спины".}; и красивый, и статный, с тенденцией к легкому пополнению (лишь за последние годы весьма похудел он), веселый, отважный и легкий, он как-то цветился во мне (реминисценция, вероятно, его ассирийского прошлого); пестрый платочек, синеющий галстух, пунцовые, тонкие губы, уютнейше улыбнувшиеся среди черных волос бороды и усов, и такие лазурные, чистые, честные, детские очи, -- все делало его непохожим на философа в первой беседе; в нем явственно простирало романское что-то; и что-то -- от бонвивана, аристократа, немного ушедшего в круг легкомысленной пестрой богемы.
Я мысленно поворачиваюся к Н.А.; он -- встает передо мной: летом, ранней весной и позднею осенью, быстро и прямо идущим в своем светло-сером пальто, в шляпе светло-кофейного цвета (с полями), в таких же перчатках и с палкою, пересекающим непременно Арбат по направленью к Сивцеву Вражку, и где-то его ожидает (может быть в том доме, где жил прежде Герцен и где суждено ему было впоследствии переживать революцию), -- где-то его ожидает компания модных писателей, публицистов, поэтов, и барынь, затронутых очень исканием новых путей; там проявится мягкая, легкая стать, располагающая к философу, произведенья которого часто пропитаны ядом отчетливо... нетерпеливых сентенций, почти дидактических.
В жизни он был -- терпеливый, терпимый, задумчивый, мягкий и грустно-веселый какой-то; словами вколачивал догмат, а из-под слов улыбался адогматической грустью шумящей и блекнущей зелени парков, когда, золотая, она так прощально зардеет лучами склоненного солнца; когда темно-темно вишневое облачко на холодном и бледно-зеленом закате уже начинает темнеть; и попискивают синицы; и дышит [возвышенною стыдливостью страдания воздух; такою] возвышенною стыдливостью выстраданного своего догматизма мне веял Бердяев всегда из-за слов своих. Часто бывал он уютен и тих.