Нежно любящий псов и немного боящийся Гюисманса, разыскивающий фабулы странные и подобные Честертоновым в литературе новейшей, он не был тяжел в буйном воздухе литературной богемы; не был легковесен в кругу отвлеченных философов он; всюду он появлялся с достоинством, совершенно врожденным, с тем тихим, не лезущим мужеством и готовностью пострадать за идеи, которые выдает без остатка, и рыцарство, и чувства чести.

Когда ж задевали его точку зрения, касаясь предметов познания, близких ему, начинал неестественно он волноваться и перекладывать ногу на ногу, перебирать быстро пальцами, отбарабанивать ими по краю стола, или схватываться задрожавшей рукою за ручки под ним заскрипевшего жалобно кресла; не удержавшися, с головой он бросался тогда в разговорные пропасти, очень нервически двигаясь корпусом; вдруг разрывался его красный рот (он страдал нервным тиком), блистали отчаянно зубы в отверстии рта, на мгновение ставшего пастью, "озорно и о б л о" старавшейся вызевнуть что-то; шахлатая голова начинала писать запятые; глаза же вращались, так нервно подмаргивая; и, наконец оторвавшись руками от ручек скрипевшего кресла, сжимал истерически пальцы он пальцами под разорвавшимся ртом, чтобы спрятать язык, припадая кудлатой своей головой к горошиками заплясавшим пальцам, точно ловя запорхнувшую желтую моль пред собою (та моль -- чужеродное мнение, долженствуемое быть раздавленным: тут же!); и после этого нервного действия вылетал водопад очень быстрых, коротких, отточенных фраз без придаточных предложений; в то время как левой рукою своей продолжал ловить "м о л ь" из воздуха; правой, в которой оказывался непредвиденный, небольшой карандашик, он тыкал отточенным карандашиком перед собой, ставя точку воззрения -- в воздухе; этою точкою зренья своей, как мечом иль копьем, протыкал он безжалостно все, что входило в порядок его строя мыслей, как хаос, с которым боролся: свои убежденья тогда он высказывал с видом таким, будто все, что ни есть в этом мире, в том мире доселе -- несло заблужденья; и сам Господь Бог, в ипостаси отеческой, мог ошибаться тут именно -- до возведения человека в сан Господа (перед Второй Ипостасью Н.А. пасовал, потому что Второй Ипостасью он -- как бы сказать, трудно выразить: в некотором что ли смысле вводился в хозяйство Вселенной). И тут проявлялося в нем что-то пламенно-южное; чувствовался крестоносец-фанатик, готовый проткнуть карандашною шпагою сарацина-противника, даже (весьма впрочем редко) совсем раскричаться. Казался в минуты такие он мне полководцем, гарцующим в кресле, которое начинало протяжнейше ржать, точно конь; вспоминалося, что

Он имел одно виденье,

Непостижное уму;

И глубоко впечатленье

В сердце врезалось ему1.

1 Вторая строфа из стих. Пушкина "Жил на свете рыцарь бедный..." (1829; см. также песню Франца в незаконченной пьесе 1935 г. СЦЕНЫ ИЗ РЫЦАРСКИХ ВРЕМЕН).

А потом становился опять он уютным и мягким, тишайшим и грустным.

Воистину: в догматическом пафосе Н.А. Бердяева было порою несносное что-то; не то, чтоб не видел вокруг он себя ничего (Мережковский -- не видел); он -- видел, все видел, но тактики ради себе представлялся невидящим: это-то вот раздражало.

Он был в душе воин; его карандашик был меч; он с охотой кидался рубить, колоть, протыкать; прямо с кресла -- на площадь (как-то оказалось впоследствии: из кабинетика тихого переулка попал в Предпарламент, как прежде, весьма незадолго до этого из кабинетика выскочил он -- в революцию: даже в Манеже взывал он к гражданскому мужеству войск, приглашая на сторону В САМОПОЗНАНИИ Бердяев пишет: "В октябре 17 года я еще был настроен страстно-эмоционально, недостаточно духовно. Я почему-то попал на короткое время в члены Совета Республики от общественных деятелей, в так называемый "предпарламент", что очень мне не соответствовало и было глупо. /.../ Впоследствии я стал выше всего этого" (2-е изд., с.264). Там же, в примечании к тексту, Евгения Юдифовна Рапп, свояченица Бердяева, пишет: "В дни Февральской революции активность Н.А. выразилась лишь в одном необычайном, героическом поступке. Я очень хорошо помню этот день.