Отношение Чехова к жизни точнее всего формулировано в словах одного из наиболее близких ему по духу героев,-- доктора Астрова, который на вопрос, доволен ли он жизнью, отвечает: "Вообще жизнь люблю, но нашу жизнь, уездную, русскую, обывательскую, терпеть не могу и презираю ее всеми силами моей души". Это и очень точно и совершенно ясно. Здесь "люблю" и "терпеть не могу" не просто стоят рядом, но внутренно неразрывно связаны; потому-то Астров-Чехов терпеть не может и презирает постылую русскую обывательскую жизнь, что он вообще жизнь любит: ведь era обывательская жизнь -- не более, как карикатурное искажение жизни, ее уродливое извращение, и вполне естественно, что он тем печаль нее и тем мрачнее изображает ее постылое обличие, чем сильнее любит ее живое ядро.
Встречая в критике эту кличку "нытик", Чехов раздражался и в свою "Записную книжку" занес: "Теперь, когда порядочный рабочий человек относится критически к себе и своему делу, то ему говорят: нытик, бездельник, скучающий; когда же праздный пройдоха кричит, что надо дело делать, то ему аплодируют".
Эта запись заслуживает самого пристального внимания исследователей Чехова, ибо в ней речь идет не только о нем и о его критиках, обвинявших его в пессимизме, но и гораздо шире: о двух типах героев чеховских произведений. Кто эти герои? Первые это -- доктора Астровы, вторые это -- профессора Серебряковы (в "Дяде Ване" бездельник профессор Серебряков буквально с такими словами обращаемся к полному творческой энергии и потому вечно неудовлетворенному Астрову: "Надо дело делать!"). В нашей критике теперь нередки противопоставления Чехова -- Астровым. Критики, даже склонные великодушно реабилитировать Чехова и снять о него титул нытика и пессимиста, тем усерднее тщатся отделить его от типа Астрова, удерживая за последним эти горестные наименования Чехов категорически заявляет, что это не так, но что как-раз наоборот: критическое отношение к себе, неразрывное с сомнениями и недовольством собой, и есть характерный признак "порядочного рабочего человека", т.-е. человека, относящегося к жизни творчески, серьезно. Чехов твердо берет Астрова под свою защиту.
Столь же автобиографична и характерна другая его запись в книжке: "Если хочешь стать оптимистом и понять жизнь, то перестань верить тому, что говорят и пишут, а наблюдай сам и вникай". Здесь тот же призыв к творческой самостоятельности, без которой жизнь превращается в совокупность механически повторяемых косных обычаев, тускнеет и утрачивает интерес. Но самостоятельное творчество неразлучно с самокритикой и с сомнениями, которые в глазах поверхностных людей являются признаками нытика и пессимиста.
Этим мы хотим сказать, что титул нытика столь же несправедлив и близорук по отношению ко многим героям Чехова, как и к нему самому. С полной ясностью это явствует не только из приведенных выше записей, но также из ряда страниц его произведений. Вспомним хотя бы препаратора Петра Игнатьевича из "Скучной истории", этого "бесталанного человека", "ученого тупицы", по определению его антипода, старого профессора. Как узка, ограничена и бедна для него жизнь! "Кажется, запой у него под самый ухом Патти, напади на Россию полчища китайцев, случись землетрясение, он не пошевельнется ни одним членом и преспокойно будет смотреть прищуренным. глазом в свой микроскоп. Одним словом, до Гекубы ему нет никакого дела " {Подчеркнуто нами. А. Д. }.
Гамлетовская Гекуба упомянута здесь не случайно: Петр Игнатьевич лишен малейшей доли гамлетизма, творческого сомнения,-- это в глазах Чехова признак бесплодной души. Вот дальнейшая его характеристика: "фанатическая вера в непогрешимость науки и, главным образом, всего того, что пишут немцы. Он уверен в самом себе, в своих препаратах, знает цель жизни и совершенно не знаком с сомнениями и разочарованиями, от которых седеют таланты. Рабское поклонение авторитетам и отсутствие потребности самостоятельно мыслить". Казалось бы,-- вот уж полная противоположность "нытикам" и "гамлетам", идеал человека! Но в глазах Чехова это--мертвая бездарность, основа того, что в жизни всего страшнее, основа косности. Чехов, не колеблясь, предпочтет ему не только Астрова, но и Лаевского, и Иванова.
А. Дерма н.
ДВЕ ВСТРЕЧИ
Встречался я с Антоном Павловичем Чеховым всего два раза, но обе эти встречи дали ощущение живого Чехова и, более того, помогли понять его как писателя, хотя беседа велась совсем не о литературе. Я тогда лишь немного начинал печататься, но в этом ему не признался, а сам Чехов, как большинство настоящих писателей, думается, рад был вести разговор не "писательский", а простой -- житейский. Я никак не затрагивал вопроса и о его произведениях. Я ехал тогда на голод в Бессарабию и по этому именно делу к нему и задел.
Заговорили, конечно, и о любимой Чеховым Москве. Несмотря на январь, в Ялте было тепло, все ходили по-летнему, по камням вились маленькие пушистые розы, цвели и какие-то еще розовые цветы с плотными блестящими лепестками; все это было зимою несколько призрачно. И грусть по морозной Москве -- запрещенной -- была как нельзя больше понятна. В кабинете, совсем небольшом, очень простом, постепенно сгущались синие сумерки; огня не зажигали. Антон Павлович говорил не спеша, раздумчиво, больше расспрашивал -- о Москве, о студенческих наших делах, немного всегда беспокойных. Кстати: когда передают речь Чехова, всегда пестрит частица "же", которую он будто бы прибавлял чуть не к каждому слову; получается впечатление сугубо-провинциального местного говора, почти комического. Правда, пишут это люди, знавшие Чехова долго и хорошо, но если и была в его речи такая особенность (я ее вовсе не ощутил), то во всяком случае передающие слова А. П. ею злоупотребляют. Он говорил, как писал, короткими фразами, подумав, несколько скупо и определенно; также скупы и выразительны были и его жесты, едва намеченные и, одновременно, вполне законченные.