"Не совсем понятна" эта троица революционеру Михаилу: "Они религиозные люди, что ли? Бога общего ищут?" Действительно, троебратчики г-жи Гиппиус не принадлежат к числу людей, верующих "не мудрствуя лукаво". Бывший раскольник Лавр Иванович -- тот самый, который сразу в Юрии угадал "чертову куклу", -- сообщает: "Между прочим, их еще временщиками зовут, ну, да, это так, потому что у них свое мнение о временах... насчет истории. Что всякое время свою правду оправдывает и нужно прежде всего времена узнавать, ну, и так далее". Не очень вразумительно говорит бывший раскольник, а все же для тех, кто читал хотя бы Антона Крайнего, ясно, на что здесь намекается. Вводя в веру ряд "мудрствований лукавых", наша богоискательская троица не может просто принять господствующей религии, христианства, в какой бы из форм -- наличных или исторических -- она ни являлась. Принцип эволюции хотят они применить в области веры. Им, говоря словами Антона Крайнего, "дорог Христос, дорога и мировая человеческая история. Они хотят соединить Христа с историей мира, оправдать историю перед Христом". Они не собираются "возрождать" что-то уже бывшее, ибо это значило бы пытаться поворотить историю вспять, "презреть времена и путь, нам во времени данный и во времени пройденный", "проклясть весь исторический путь человечества чуть не со второго века и затем, отойдя, погибать вместе с какою-нибудь Церковью из погибающих: католической, православной, -- безразлично". Они хотят провозгласить принцип вечного движения там, где царило доселе противоположное начало: абсолютная истина откровения (или какого-либо иного, противоположного текучему опытному знанию, чисто интуитивного "постижения"). Вот какую задачу квадратуры круга задали себе эти богоискатели, не желающие оторваться от абсолютизма религиозной веры и в то же время восклицающие вместе с революционерами, что пути развития бесконечны и что "надо, идя, смотреть не назад, а вперед" {Крайний Антон. Литературный дневник, с. 363, 368, 369.}.
Здесь не место, конечно, распространяться о богоискательстве и богоискателях. Для этого у нас будет в свое время какой-нибудь другой повод. Пока нам важно было лишь отметить, что "троебратство" повести г-жи Гиппиус не что иное, как единомышленники другого, -- литературного "троебратства", состоящего из той же г-жи Гиппиус, Мережковского и Философова. Нечего и говорить, что в обрисовке этих единомышленников г-жа Гиппиус заботливо устранила все, что могло бы дать повод к "угадыванию" каких бы то ни было живых людей. Для этого она слишком опытный литератор. А, впрочем, кого бы она могла и рисовать? Есть ли у г-жи Гиппиус, Мережковского и Философова верные сторонники и последователи, кроме г-жи Гиппиус, Мережковского и Философова? Не самих же себя срисовывать, глядясь в зеркало. Автопортреты хорошо удаются только исключительно талантам.
Итак, "троебратство" повести -- это, так сказать, "идеальные" сторонники нашей почтенной литературно-богоискательской троицы. Это -- "положительные типы", это -- настоящие "новые люди". И -- увы! Они разделили общую участь "положительных типов" в нашей литературе. Они живо перенесли нас в то "доброе старое время", в "те дни, когда нам были новы все впечатленья бытия", когда мы зачитывались "Жизнью Щупова" Шеллера-Михайлова ["Жизнь Щупова, его родных и знакомых" (1865) -- роман А. К. Шеллера-Михайлова.], "Знамениями времени" Мордовцева ["Знамения времени" (1869) -- роман Д. Л. Мордовцева о народничестве.] и т. п. Сколько прошло перед нами в литературе этих "новых людей" и "положительных типов"! К сожалению, они меньше всего были "типами". Они появились в романе не затем, чтобы проявить ту или другую психологическую разновидность рода человеческого, а затем, чтобы говорить умные речи, давать надлежащую оценку остальным персонажам, и, главное, высказать основную мораль, которая должна была вытекать из всего романа. Дидактизм и тенденциозность -- вот чем начинало немилосердно разить, как только они появились на сцене.
Мы не сторонники "искусства для искусства", которому школа Добролюбова и Михайловского нанесла столько смертельных ударов. Вместе с Антоном Крайним мы готовы сказать, что "искусство для искусства -- это змея, кусающая свой хвост". Но вместе с ним же мы знаем, что "истинное искусство никогда не бывает тенденциозно" { Крайний Антон. Литературный дневник, с. 244.}. К сожалению, Антон Крайний позабыл об этом вовремя напомнить г-же Зинаиде Гипчиус. И вместе с "троебратством" в ее повесть немедленно же властно вторглись тенденциозность и дидактичность.
О, конечно, г-жа Гиппиус очень старается, чтобы ее тенденциозность не выглядела тенденциозностью и дидактичность не выглядела дидактичностью <...> И все-таки шила в мешке не утаишь. Белыми нитками остается шитой тенденциозность г-жи Гиппиус. Об "истинном искусстве" и говорить нечего. Вместо искусства остается одна искусственность...
Посмотрите, в самом деле, какие прозорливцы эти "троебратчики". В первый раз видят они совершенно неизвестного им человека, пришедшего к ним случайно с Лавром Ивановичем, Михаила. Не успел он с ними двух слов сказать, -- да и слова-то все его сводились к вопросам, да сердитому фырканью, -- а уже Саватов своей сверхъестественной проницательностью ставит его в тупик. Только что Сергей Сергеевич, характеризуя свое житье-бытье, успел сказать про себя, что живет без "настоящего дела", ибо "пристать не к кому, а свое заводить некогда", -- как бывший профессор, не говоря худого слова, обращается вдруг к Михаилу, "пристально глядя на него", с таким предложением: "Вот вы бы свое завели". И хроменький племянник не отстает от него в уменьи видеть человека всего насквозь. "Да, -- кивнув головой, говорит хроменький, -- он непристанный. Ему бы хорошо свое. Рано"? Конечно, Михаил смущается, чуть не пугается, заглушает душевную тревогу тем, что сердито фыркает на людей, говорящих ни с того ни с сего какие-то загадочные слова: и как не рассердиться и не встревожиться, когда разговариваешь с людьми, которые все время читают твои самые сокровенные мысли? А Сергей Сергеевич в ответ скромно объясняет: "В чужие-то глаза глядя, мы наметались людей признавать. Сейчас же уж и маячит. Привычка"!
Словом, "тут нет никакого чуда, а одна ловкость рук", как говорят иногда в разъяснение сложных своих фокусов "профессора белой магии". Так и здесь: это не более, как "ловкость рук" г-жи Гиппиус, пожелавшей сразу поставить "троебратчиков" на высоту необыкновенной духовной чуткости и проникновенности. Не только человека сразу насквозь видят, а еще под ним в землю на три аршина. Чего лучше! "Если у вас есть секрет узнавать людей, -- научите"! -- вырывается однажды даже у Михаила. Но тут есть только "секрет изобретателя" всего этого "троебратства", авторский секрет г-жи Гиппиус, не более.
Необыкновенно хороши душевно и необыкновенно умны богоискатели г-жи Гиппиус. Впрочем, она остерегается слишком часто или много заставлять их разговаривать. А вдруг те, кому полагается быть необыкновенно умными, глупость какую-нибудь сболтнут. Очарование ума, как и очарование власти, иногда поддерживать гораздо легче, показывая их носителей издалека, на почтительной дистанции. Поэтому по части разговоров г-жа Гиппиус, как человек осторожный и умный, заставляет отдуваться больше Сергея Сергеевича -- с мастерового человека что возьмешь? Ему и Саватов делает замечание: "Как ты путано говоришь!" Однако г-жа Гиппиус вместо путаных речей Сергея Сергеевича пустить в ход ясное профессорское красноречие Саватова благоразумно воздерживается. И вместо красноречивых речей и он, и его племянник обнаруживают только красноречие взглядов. Здороваясь с Литтой, он "сказал ей глазами что-то такое хорошее, близкое и доброе, что Литта от радости покраснела". Иногда и "помолчать вместе важно", как говорит Саватов. По этой программе Литта и с "хроменьким" встречается. "Они с Орестом весело и радостно глядели друг на друга, и Литте было странно: так она бежала к нему, так много чего-то у нее в душе, каких-то вопросов, рассказов, -- и ни одного слова для них нет. Впрочем, это ничего. Орест смотрит, точно понимает все, о чем она молчит, точно знает, что не для пустых приветствий, а для этого молчания она и подошла к нему". Словом, и здесь шестое чувство, и здесь реют в таинственном тумане разные "что-то", "чего-то", "каких-то"... Атмосфера, в которой, как в своей стихии, чувствует себя эта новейшая троичная в лицах Кумекая Сивилла.
Они "вид такой имеют, точно секрет знают, да не скажут", -- говорит Михаил. Тем не менее "секрет" свой, в конце концов, они обнаруживают. Не сразу, скупо, осторожно, по кусочкам. И великий секрет этот оказывается довольно маленьким. Слишком маленьким для того, чтобы богоискательская троица могла сказать революционерам: приидите ко мне, вы, раздвоенные и сомневающиеся, и аз упокою вы!
Почему Михаил "непристанный"? Почему ему самому не ясен "новый смысл", открывающийся в прошлом и настоящем? Почему ему несомненно лишь, что должно "что-то" переломиться в людях? Почему он все бесплодно решает какое-то одно уравнение с несколькими неизвестными? Этот секрет для "троицы" разрешен. Потому, что "всякое время свою правду оправдывает", и оправданная правда революции переложила себя. "Есть люди! -- говорит Саватов. -- Люди всегда есть. Хотя бы учениц моих, курсисток, взять... во скольких великолепный огонь горит! Двадцать пять лет тому назад она бы Перовской, Верой Фигнер очутилась, а теперь уж ей этого мало, у нее душа-то шире; надо идти, -- а некуда, не к кому. И бросится скорее -- не знаю куда; в Троицко-Сергиевскую лавру пешком пойдет, в конец и себя, и огонь свой погубит, а в Веры Фигнер не пойдет. Хоть и святое место, да уж прошлое, остыло оно. Нынешние хорошие люди там не помещаются". Потому же, почему "не пойдет" на "остывшее" место та курсистка, в которой "великолепный огонь горит", -- по той же самой причине смутно чувствует себя "непристанным", "не помещающимся" на этом месте и пребывающий в нем из верности долгу Михаил.