"Знаем, слыхали! Теория разумного эгоизма! Старо!" -- прервет, может быть, иной читатель, как прерывают и у г-жи Гиппиус Юрулю его оппоненты. В самом деле, по словам, по внешности речи Юрули иногда явно напоминают рассуждения "новых людей" доброго старого времени, "разумных и сознательных эгоистов", по Писареву и Чернышевскому. Нам думается даже, что не без намерения г-жа Гиппиус придала им это внешнее сходство. Вот каким людям произносить такие речи, вот в чьих устах они будут звучать не фальшиво, не натяжкой, не искусственной логомахией, а истинным обнаружением их морального облика, как бы говорит она. Это в лучшем случае. А в худшем... чем же сильнее можно скомпрометировать прием этической аргументации чернышевско-писаревской школы, как не усвоением некоторых их речений людям типа Юрули? Тем не менее едва ли какой-нибудь перерыв может быть более некстати, чем перерыв противников Юрули Двоекурова.

В самом деле, вот когда особенно вспоминается немецкая поговорка: если два разных человека говорят одно и то же, то это не одно и то же. Вспомните ту, юношески наивную и цельную эпоху, когда с упорством и ловкостью истинного казуиста всякий молодой человек стремился в особенности каждое свое самое благородное побуждение, каждый самый высокий поступок логически свести на самый простой "разумный эгоизм". Теперь нам, давно пережившим рационалистически-просветительную эпоху 60-х годов, трудно без улыбки перечитывать эти логические ухищрения. Они нам кажутся какой-то затейливой и самодовлеющей, ни для чего не нужной, "игрой мысли". Но для своего времени они имели совсем другой, глубокий и животрепещущий смысл. Они были протестом против общепринятой морали, морали божественного веления, морали внешнего долга, которая должна исправлять злую изначальную природу человека, как те специальные корсеты, которые доктора велят носить горбатым. В противоположность этим традиционным моральным воззрениям "новые люди" выступали с реабилитацией человеческой природы и дремлющих в ней высших потенций. Наша нравственность должна быть в нас самих, в нашей природе; никакой внешний авторитет, ничей приказ, хотя бы то был приказ всемогущего космического существа, не может окрасить для нас в цвет нравственно-прекрасного то, что без такого приказа этой окраски не имеет; нравственно-прекрасное должно иметь для нашей природы внутреннюю притягательную силу, самым существом своим заставлять вибрировать самые чувствительные струны нашего сердца, -- такова была простая и естественная мысль, таково было здоровое зерно, крывшееся за скорлупой искусственного приведения всего к "разумному эгоизму". Мысль эта у моральных теоретиков чернышевского-писаревского полка, конечно, облеклась в странную и парадоксальную одежду. Но всякий чуткий человек легко различит за ее неуклюжими складками стройные очертания действительно новой морали, морали без тяготеющего внешнего авторитета, без санкции, без налагаемой извне обязательности и долга -- морали, основанной на новой психике. В этой новой психике человек -- уже не существо, ищущее, кому бы покорно подчинить свою волю; не верноподданный, принимающий требования нравственности, как хорошо вышколенный солдат принимает дисциплину казармы -- безропотно и с глубоким убеждением, что "так надо". Нет, это человек, вставший на собственные ноги, уверовавший в собственную силу, жаждущий развернуть всю мощь своих дремлющих потенций, разлить на всех людей, на весь мир переполняющую его энергию; нравственность для него становится средством привести к некоторому единству, к некоторой гармонии, слить в один стройный аккорд все тоны и звуки своего сердца, объединить в одно понятие о "summum bonum" {"Высшем благе" (лат.). } все свои частичные хотения, симпатии, влечения и мечты...

За видимым "индивидуализмом" и "атомизмом" былой морали "разумного эгоизма" скрывалась их противоположность. Глубоко социальным и динамическим был проникавший ее дух. Там была вера, что "разумный эгоизм" не может привести логически ни к чему иному, как к высшему торжеству социальности. Здесь -- у Юрули г-жи Гиппиус -- наивной мечтательности доброго старого времени нет и следа. Здесь все трезвенно, спокойно и уравновешенно.

"Да, конечно, пока нормально-сознательных людей мало, интересы часто сталкиваются. Бывает так, по глупости людской, что -- либо сделай вред, либо тебе его сделают. Тогда уж волей-неволей надо вредить; вреда себе -- никогда и никак допустить нельзя". "Вред другому -- это неприятная глупость; вред себе -- это, как бы сказать? Ну, грех, что ли".

Итак, "единственный случай, если приходится выбирать между другими и собой, то надо, разумно, неизбежно повредить другому, а не себе". Но -- успокаивает себя и других Юрий -- "право, этих случаев при желании нетрудно избегать".

Наш "свежий" юноша скромно признает, что его "единственное правило" -- о minimum'e вреда другому -- "устраняет всю старую, сложную мораль". "Кстати, чтоб не вышло недоразумений, -- продолжает философствовать он, -- сразу скажу, что я понимаю под вредом. Причинить другому вред -- это значит поставить человека в такое положение, которого он сам для себя не хочет. Глубже этого "не хочет для себя сам" -- я не сужу. И одним тем, что я нисколько не буду заботиться о пользе других, я избегну громадного вреда, какой мог бы тут принести, вмешиваясь в чужие желания". "Я не прошу, чтобы вы мне чай добывали, я сам себе добуду, а вы сами себе. Если я о вас не стану хлопотать и вы обо мне -- право, мы лучше промыслим. Ведь вы не знаете, какой я чай люблю. А вредить вам мне и расчета нет..."

"Свежий" юноша хорошо схватил лозунг момента. И ошибается тот, долженствующий быть очень умным, оппонент его, который возражает Двоекурову, что "все это не имеет никакого отношения ни к кому, кроме него самого". В подобные переживаемой нами эпохи ослабления всех общественных связей, самого духа общественности социальный распад легко находит себе идеологический эквивалент в проповеди общественного атомизма. В самом деле, что тут заботиться друг о друге, ссорясь из-за понимания общей пользы, общего интереса! Давайте-ка лучше распадемся, разложим общество на составные атомы -- на лиц, и пусть каждый атом "промыслит" сам о себе! Это не индивидуальное мнение Юрия Двоекурова, -- нет, это веяние времени. Мы найдем его всюду, даже если перенесемся с литературных журфиков, где "играют в циническую наивность" г-да Двоекуровы, -- совсем, совсем в другие места -- например, в русскую деревню. В характерном рассказе С. Семенова {См. его очерк "Легко ли выделяться из общины?" в этом же номере "Современника".} о внутриобщинной борьбе из-за вопроса о выходе на "отрубные участки" перед нами проходит целый ряд лиц, выделяющихся из мира и открыто говорящих чуть ли не теми же самыми словами, что и Двоекуров. "Лучше выделиться из мира, пусть всякий пользуется своим..." "Нет, уж если что и заводить, так не для других, а для себя..." "С нашим народом никакой браги не заваривай: веди один свою линию, и больше ничего..." Так и ждешь, что с их языка сорвутся двоекуровские крылатые фразы: "Я не прошу, чтобы вы мне чай добывали, я сам себе добуду, а вы сами себе".

Неожиданное совпадение, не правда ли? Какое огромное расстояние между изящным, вылощенным Юрулей Двоекуровым города Санкт-Петербурга и каким-нибудь Иваном Павловым или Михаилом Платоновым далекой русской деревеньки? И, однако, все они -- равно представители "веяний времени", исповедуют одну и ту же мораль. И политика нашего "обновленного строя", столыпинская "ставка на сильных" в деревне, -- ставка на Ивана Павлова и Михаилу Платонова, -- в городе есть ставка на "свежих молодых людей", ставка на Юрулю Двоекурова (кстати же, дядя Юрули в третьей Думе состоит депутатом). Те в деревне, этот в столице -- равно "герои нашего времени". Юруля, по уверению г-жи Гиппиус, еще недавно был в революции -- когда революция переживала свой медовый месяц, разумеется: тогда ему занятие ею "нравилось". Но ведь и эти, бегущие из "мира" на свои обособленные "хутора" и "отруба" -- и они, по уверению С. Семенова, принадлежат к числу "прогрессивных крестьян, грамотных, посещавших собрания, сочувствовавших крестьянскому союзу..." Времена меняют людей...

Впрочем, внутренно Юруля не менялся. Он работал в революции, но лишь потому, что это для него была интересная, красивая, увлекательная игра. Юруля везде ищет интересной игры. "Делаю ваше дело потому, что мне оно сейчас приятно, увлекательно, нравится, -- и должно оно нравиться молодости. Без этого, если бы я со стороны тогда глядел, а не жил -- молодость была бы не полна, ну, и жизнь, значит, не полна".

Итак, Юруля любит "игру". Любит он и просто азартную игру, не то карточную, не то в рулетку. Играл он, как мы видели, в революцию. "Забавы" придумывал он себе с большеротыми Машками, раздушенными Лизочками и Жужулиньками столичного полусвета, гувернантками Леонтинками и прочего звания особами женского пола. "Забавы" придумывал и с посещениями кружков модернистов и эстетов: на одно из их сборищ, где все облекались во что-то вроде легких греческих хитонов и за столом не сидели, а "возлежали", привел проститутку, переряженную в скромное платьице курсистки, заставил ее выучить наизусть составленное им для этого случая модернистское стихотворение, и, главное, целую речь в объяснение ее отказа облечься в греческую тунику. Речь гласила, что истинная свобода духа была бы в том, чтобы все легко и нестыдливо были без платья, ибо красота -- в человеческом теле, а не в одежде; но для этого они пока еще "не готовы", а полумер -- не нужно. Проститутка имела шумный успех, и собравшиеся эстеты поражались ее душевной глубиной, а она изнемогала от "скучищи". Наконец, посещает он и различные литературные и религиозно-философские собеседования, где и производит некоторый скандал, выступив с цинически-наивным исповеданием своего нравственного "эгоизма". При этом он выступает не для проповеди -- он терпеть не может проповедовать или слушать проповеди. Но он "совсем не прочь иногда от "умных разговоров": это ведь тоже игра, да еще какая! Единственная, допускающая искренность, правдивость; игра без условностей -- и все-таки самая настоящая игра. Юрий за то и жизнь любил, что в ней такое разнообразие игр".