Так и попархивает Юрий по полю жизни и полетывает, как та "пчелочка, которая со всякого цветочка берет взяточку". Взял взяточку с революции и с эстетики, взял взяточки и в игре ума, и в jeu de petits chevaux {Игре в солдатики (фр.). }, и в jeu d'amour {Игре в любовь (фр.). }. Глубоко убежден, что высшая культурность в том, чтобы не дать ничему собой овладеть, на все смотреть сверху вниз, ко всему относиться легко. "Жаль, что ты ревнивый, -- говорит он одному приятелю, -- такое это, должно быть, неприятное чувство. Варварское. Как и все страсти... как и любовь". И даже христианству не преминул сказать похвальное слово за то, что оно -- хотя и с другой точки зрения -- приказывает человеку не поддаваться страстям: "Большая в этом культурная сила". Но, легко относясь ко всему, он чужд легкомыслия. Вопрос о собственном будущем, например, его очень занимает. Он знает, что для срывания цветов удовольствия есть свое время, и что это время не вечно. Одному знакомому он очень просто объясняет, почему он бросил слушать философию и перешел на химию. "Да видите ли, я давно рассчитал, что к зрелым годам у меня явится желание некоторой, хотя бы просто почтенной, известности, некоторого уважения... А об этом надо заранее позаботиться. Выдающихся способностей у меня нет, на гениальные выдумки я рассчитывать не могу. Химия, как я убедился, скорее всего другого позволит мне приспособиться, сделать какое-нибудь даже открытие небольшое... в меру моего будущего сорокалетнего честолюбия. За многим я не гонюсь, я человек средний".

Словом, "qu'une vie est heureuse, quand elle commence par l'amour et qu'elle finit par l'ambition!" {Жизнь счастливая, когда она начинается с любви, а кончается властолюбием! (фр.). }

Таков Юруля. "Человек средний", -- говорит сам он про себя. Но г-жа Гиппиус имеет в виду не просто изобразить среднего человека; недаром же она изо всех сил старается сделать его интересным. Чтобы достигнуть этого, она заставляет его выступать с молодой дерзостью, но в то же время холодной, спокойной, не напускной, а естественной дерзостью; заставляет его везде не только не скрывать, но с цинической наивностью излагать свое credo. Это нетрудно бы, конечно, было сделать глупому простаку или же совсем незаурядному, сильному человеку. Но так как Юрий Двоекуров не глупый и не простак, то тем самым он уже перестает быть "средним" человеком. Он становится сверхсредним. Он уже является как бы сверхъестественным воплощением цинической наивности или наивного цинизма, превращающего всю жизнь, все святое в игру. Он -- чертова кукла, но уже не в смешном, а в зловещем смысле этого слова. Он несет в себе силу, которая импонирует и может привлекать. Он -- весь круглый, неуязвимый, как бы сделанный из одного куска гранита. Целостность его поистине гениальна. В наше время чуть не всеобщей развинченности и раздвоенности он приобретает в этом право глядеть на всех сверху вниз. Таков должен бы быть Юруля по художественному замыслу г-жи Гиппиус.

В повести ее есть один персонаж, старый профессор Саватов, член некоего "троебратства", о котором ниже. Этот Саватов -- человек проникновенный и глубокий, умеющий чуть не с первого взгляда схватывать нравственную физиономию людей. Так вот у этого Саватова происходит краткий, но многозначительный разговор о Юруле с одним очень серьезным революционером, Михаилом.

"Саватов, подумав, добавил:

-- Я этого студента знаю. Хороню. И давно. Красивенький. Не очень интересный, а неприятный.

-- Вот вы как осуждаете! -- сказал Михаил, все время молчавший. -- И это неверно: Двоекуров, именно, приятный.

-- Я не в осужденье сейчас сказал, хотя почему нельзя осудить? Студент, если хотите, не неприятный, а страшный.

-- Почему это?

-- Да потому, что он не интересен, а кажется интересным. Его, может быть, вовсе нет, а кажется, что он есть.