Ксения Павловна взглядывала на мужа и как-то жалобно вздыхала... Она примирилась с Иваном Михайловичем и с его торжественностью, и с его сложенными на животе руками. Эти руки на животе уже не возбуждали в ней неприязни... Когда-то этот самый человек, сидящий теперь рядом, был ее Фаустом, и с ним связана ее драма любви. Пусть то был мираж, ошибка, но ведь это -- ошибка всей жизни, ошибка, которая никогда уже не повторится снова, как, сама юность...
Занавес опускался, и шум рукоплесканий, похожий на дождь, и дикий рев экспансивной галерки наполняли зрительный зал сверху донизу. Поднимался занавес с морем и с развалинами, и Фауст, Маргарита и Мефистофель, взявшись за руки, выходили и мило улыбались публике, а Ксения Павловна чувствовала себя так, словно ее вдруг разбудили от сна, полного нежных, легких сновидений, неясных и чарующих, но теперь позабытых, и ей было досадно, зачем ее разбудили, и мучительно хотелось припомнить, вернуть спугнутые сновидения... Ей не хотелось смотреть теперь на Маргариту, превратившуюся вдруг в актрису, жаждущую хлопков и делающую глазки большому чудовищу -- публике, на Мефистофеля, в знак признательности и искреннего удовольствия прижимающего правую руку к сердцу, и на Фауста, который вдруг сделался похожим на парикмахера, и который посылал во все стороны приторные воздушные поцелуи...
-- Пойдем, Ваня!
Иван Михайлович элегантно подставлял жене руку, и они шли опять в фойе. Здесь он угощал жену чаем, а потом приказывал принести апельсин.
-- От жажды! -- говорил он, передавая Ксении Павловне апельсин, и с этого момента наступала полная приостановка неприязненных действий с обеих сторон.
-- Не кислый?
-- Нет. Хороший.
Ксения Павловна ела апельсин и смотрела на расхаживающих мимо мужчин. "Все они, -- думала она, -- здесь не такие, как дома, все грубы, все ездят в клуб, и мой Ваня, в сущности, лучше очень многих из этих мужчин".
-- Нравится тебе, Ваня, Маргарита?
-- Ничего... Хотя после Альмы Фострем, конечно...